Игорь Черницкий - Ай эм эн экта!
Я сначала медленно попятился, а затем бросился что есть силы наутек, расталкивая бегущих навстречу людей. Я скользил по сырой траве, к подошвам липла раскисшая земля, один раз я даже упал на колено, сбил его в кровь, ударившись об острый камешек…
Страх. Предсмертный страх. Ты, друг «Самсунг», не обижайся, но в твоих боевиках даже этого чувства нет — этакая привычная дробилка. Когда-то нас, студентов второго курса, отправили работать в колхоз. Меня приставили к дробилке — так колхозники называли эту штуку, похожую на огромную электрическую мясорубку. Целый день я бросал в ее ненасытное жерло кукурузные початки. Сначала это даже увлекло: все-таки работа не самая грязная. Но к концу дня я сходил с ума — так хотелось, чтобы что-нибудь перегорело в этой страшно дребезжащей глюковине. Ты, друг «Самсунг», напоминаешь мне подобное электроустройство, когда крутишь свои боевики, только вместо кукурузных початков крошатся человеческие тела. Самое главное, ни черта никого не жалко — и это первая твоя наука, способ зомбирования.
Говорят, когда человека охватывает предсмертный ужас, в сознании его прокручивается молниеносными кадрами вся прожитая жизнь. Ни фига подобного, ничего не прокручивалось. Просто страх, ну… страх, и все. Вот, пожалуй, вкус я его почувствовал… И запах. Запах трупа. А вкус? Кислый какой-то, даже кисло-соленый. Стоп! Вспомнил! Одно видение все-таки возникло. Несмотря на то что передо мной мельтешили бледные лица людей, навстречу которым я бежал. Знаешь, что я увидел? Труп своей тетушки.
Она умерла во сне, остановилось сердце — третий инфаркт. Жила она одна, и обнаружили ее только к вечеру следующего дня. Лишь в полночь приехала специальная машина, чтобы забрать ее в морг. Вошли в квартиру два мужичка. Сняли с покойницы одеяло. Расстелили его на полу. Затем подняли труп и так же, как он лежал на кровати на боку, точно так же, не переворачивая, положили его на одеяло. Я следил за их действиями как загипнотизированный: только вчера вечером я видел веселого, пусть пожилого, но довольно подвижного человека, а сейчас… Мусор. Который выносят какие-то рабочие в сапогах и черных телогрейках.
Когда мужики с ношей в одеяле вошли в грузовой лифт, за ними задвинулась дверь, и я вернулся с лестничной площадки в пустую квартиру, слезы как-то сами хлынули у меня из глаз, и я опустился на пол. Так было жалко себя… Тетушка эта, мамина старшая сестра, очень меня любила. Своих детей у нее не было, и меня она считала своим сыном. Старшая мама. Я так ее и называл — мама Аня, Маманя. Как она была рада, что удалось переписать на меня квартиру. Потом я женился, потом развелся, и квартиру эту мы с Тамаркой разменяли.
Так вот, друг «Самсунг», я почти реально увидел тех самых черных мужичков в сапогах, точнее, их страшную ношу, завернутую в одеяло, когда уносил ноги от черной общей могилы. Вот тут-то я и почувствовал вкус страха, или, может, это я губу прикусил, когда падал. Однако с расстрельной поляны мне так и не удалось удрать: меня схватили. Схватили мужички, очень похожие на тех самых, что увезли в морг мою тетушку-покойницу: в черных телогрейках, в сапогах… Только вот с автоматами они были и желто-голубыми повязками на рукавах. Сколько их было? А черт их знает! Трое, пятеро — не посчитал. Разве до того мне было? Когда они волокли меня к яме, я орал единственную фразу, которая, как аварийная сигнальная лампочка, зажглась в моей голове:
— Ай эм эн эктэ! Айэмэнэктэ! Айэмэнэкта!
В моем сознании эти буквы действительно слились в единое слово, хотя, конечно, Друг «Самсунг», ты понимаешь, я хотел объяснить этим дебилам, что я всего лишь актер, я есть актер — «ай эм эн эктэ» по-английски. Не еврей, не коммунист, не патриот — вообще никакого отношения к политике не имею. И в телятнике этом проклятом ничего лишнего не болтал: ни про президентов, ни про их новые порядки… Я хочу жить! Как угодно, только жить! Спрятаться в траве, пусть червем вгрызаться в эту землю, только бы жить!
— Айэмэнэкта, айэмэнэкта, айэмэнэкта!
Меня тащили, на ходу срывая одежду. Действовали эти мужики с повязками словно глухонемые, с какой-то тупой неумолимостью.
— Айэмэнэкта, айэмэнэ-э-экта-а-а! — заорал я одному из них прямо в лицо, брызгая слюною.
Мужик обтерся рукавом своей телогрейки и выхватил нож. Я вытянул шею и вскинул глаза к небу.
— Айэмэнэ-э-э-э-экта! — петушиный крик взлетел высоко над деревьями.
Мужик распорол штаны мои вместе с ремнем и бельем от пояса до колена. Я упал, и меня поволокли за ноги. Тут уж слезы мои слились с дождевой водой, обильно усеявшей траву.
— Айэмэнэкта, айэмэнэкта, — безнадежно выдыхал я и цеплялся за высокие стебли, вырывая их с корнем; пальцы впивались в мягкую, размокшую черную землю, и я раздирал ее, точно плуг.
Меня поставили на ноги совсем недалеко от гигантской могилы. Я дрожал всем телом, вытягивая шею и бессмысленно тараща глаза. Руки висели как плети, сопротивляться не было сил. Видимо, я уже совсем потерял голос, потому что «айэмэнэкта» хрипел едва слышно при каждом коротком выдохе.
На мне оставалась только тонкая футболка, та самая, с портретом во всю грудь Кевина Костнера и яркой надписью по-английски «Танец с волками». Тот, ловкий с ножом, уже надрезал ее на вороте… И тут случилось невероятное, то есть для меня в тот момент невероятное. Точно небеса разверзлись и явилось спасение. Ха, ха, ха!
Да! Конечно! Сейчас смешно. Ну и пусть смеется тот, кто никогда не был и не будет в моей шкуре, шкуре затурканного безработицей актера с воспаленной психикой и больным воображением. Я — актер! Я не могу не играть. Эта медленная творческая смерть — хуже расстрела. «Я Гамлета в безумии страстей…» Впрочем, прости, друг «Самсунг», этот банальный актерский плач в жилетку. Отставить! Вернемся к сюжету.
А случилась очень простая вещь, о которой ты, наверное, уже сам догадываешься. Вдруг, откуда ни возьмись, как гриб после этого противного дождя, вырос передо мной Джакомо Доницетти, добрый-добрый Айболит. Только был он совсем не добрым: бешено вращал глазами, топал ножками и, тыча пальцем в Кевина Костнера на моей груди, что есть силы орал:
— Кэ козэ? Пэркэ? Коза вуол дирэ?!
Чтобы врубиться в происходящее, я сосредоточился на загорелой лысине Айболита. От резких движений, свойственных, впрочем, любому кинорежиссеру, а тем более итальянцу, с нее слетел капюшон непромокаемой куртки, и капельки дождя украсили ее блестящими выпуклыми пуговками- все гуще, гуще и наконец слились в тоненькие струйки и побежали на лицо, за шиворот.
— Куэсто нон э посибилэ! — вопил Доницетти.
К нему подбежал художник Микеле и попытался что-то объяснить, но Айболит так наступал на него, так орал — мне показалось, что он его прямо тут на месте и прикончит, невзирая на всю его оскароносность. И действительно, когда Микеле, вдруг отбросив свою голубую мягкость, решил в свое оправдание возвысить голос, Джакомо выхватил у солдата шмайсер и передернул затвор. К нему подскочила Франческа. Я наконец начал приходить в себя и узнавать собравшихся вокруг членов съемочной группы. Узрел даже прятавшуюся за спины перепуганную костюмершу Валю. И кусавшую губы сердобольную Зину. И оператора, и кинокамеру на тележке, и пожарные машины, так натурально имитирующие дождь.
Джакомо Доницетти подошел ко мне вплотную и грозно проговорил:
— Грациэ! Си вэста.
— Спасибо, можете одеться, — пропищала переводчица.
И вот тут-то я на самом деле почувствовал себя обреченным. И таким одиноким среди этой сумасшедшей толпы. Голый, продрогший, промокший, грязный, никому не нужный… Мама! Мне стало себя жалко почти так же, как в ту ночь, когда увезли мою добрую тетушку. Я потоптался на месте, повернулся в одну сторону, в другую… Господи, да что же это? Да как же это?! Куда идти-то? Что? А? Срамота! Я как-то нелепо прикрыл ладонями свой скукожившийся мускул любви, потом, наоборот, задницу, потом сел прямо в грязь и натянул на колени так подкузьмившую меня треклятую футболку.
Чьи-то трясущиеся руки подали мне сухую одежду. Я поднял голову кажется, это была костюмерша Валя — и вдруг вскочил, что есть силы рванул от ворота футболку — физиономия ни в чем не повинного Кевина Костнера распоролась пополам, обнажив мою грудь и живот. Сорвав эти лохмотья, в которые превратился некогда так понравившийся мне сувенир польского кинофестиваля в Лагове, я швырнул их комок в лицо одному из мужиков, тащивших меня к яме, и, ухватившись за ствол его автомата и тыча дулом себе в грудь, заорал срывающимся голосом:
— Стреляй, гад! Мразь бандеровская! Стреляй!
Мужичок, смущенно улыбаясь, попятился:
— Да ты чё, вообще уже?
И тут… Не знаю уж, что мною руководило. С точки зрения нормальной человеческой морали гнусно, конечно: ведь это был всего лишь обыкновенный человек из массовки, скорее всего, такой же нищий, как я, оказавшийся здесь в надежде заработать на мягкий хлебушек для своей семьи. Сейчас вспоминаю стыдно. Но тогда… Как говорится, каждый спасается, как может. В общем-то основа, конечно, нового кодекса отсутствия чести.