Ален Роб-Грийе - Ластики
«Клиника Жюара. Гинекология. Родовспоможение». Сестра, которая открыла ему, даже не пригласила его войти, разговаривала через дверь, готовясь вот-вот ее захлопнуть, словно сторож, боящийся, что чужак ворвется силой, и все же она не хотела отпускать его:
– Вы по какому делу, месье?
– Я бы хотел поговорить с доктором.
– Мадам Жюар у себя в кабинете, клиентов обычно принимает она.
– Но я не клиент, мне надо встретиться с самим доктором.
– Мадам Жюар тоже доктор. Она директор клиники и поэтому всегда в курсе всех…
Когда он наконец объяснил ей, что не нуждается в медицинских услугах, она замолкла, словно получив желаемое; и взглянула на него почти с высокомерной улыбкой человека, с самого начала знавшего, что от него требуется. Ее вежливость стала смахивать на наглость:
– Нет, месье, он не сказал, когда вернется. Передать ему, кто его спрашивал?
– Не надо, моя фамилия ему ничего не скажет. Он явственно расслышал: «Все они одинаковы!»
«…так он мне сказал, этот абортист…»
На ковре в коридоре второго этажа старая женщина показывает ему пять или шесть затертых, едва заметных пятнышек от неизвестно чего. Уоллес спрашивает, забрали ли вчерашние полицейские револьвер жертвы.
– Разумеется, нет! – восклицает мадам Смит. – Вы что думаете, я им позволила обчистить весь дом? Я положила револьвер обратно в ящик. Он ведь мог ему еще понадобиться.
Уоллес хотел бы взглянуть на револьвер. Экономка приводит его в спальню: это довольно большая комната, отличающаяся той же безликой и старомодной роскошью, что и весь дом, она увешана драпировками, гардинами, устлана коврами. Наверно, в особняке царила полная тишина, ведь здесь все предусмотрено для того, чтобы заглушить малейший шум. Может быть, Дюпон тоже носил войлочные шлепанцы? Как ему удавалось, не повышая голоса, общаться с глухой служанкой? Должно быть, привычка помогла. Уоллес замечает, что покрывало на кровати сменили – то, вчерашнее, невозможно было так идеально отчистить. Вокруг все так чисто и аккуратно, словно здесь ничего не произошло.
Мадам Смит выдвигает ящик ночного столика и протягивает Уоллесу пистолет, который он узнает с первого взгляда: такой же модели, как его собственный, серьезное оружие для самозащиты, отнюдь не игрушка. Вынув магазин, он замечает, что одной пули недостает.
– Месье Дюпон стрелял в убегающего бандита? – спрашивает он, хотя ответ знает заранее: когда Дюпон вернулся с револьвером, убийца уже исчез. Уоллес охотно показал бы револьвер комиссару Лорану, но экономка не желает его отдавать. Потом, пожав плечами, соглашается:
– Забирайте, мой мальчик. Кому он теперь нужен?
– Я не прошу его у вас в подарок. Этот пистолет – вещественное доказательство, понимаете?
– Говорю вам, берите, если он вам так нужен.
– Не знаете, ваш хозяин пользовался им раньше, с какой-нибудь другой целью?
– А для чего бы он, по-вашему, стал им пользоваться, мальчик мой? Не такой человек был месье Дюпон, чтобы развлекаться стрельбой из пистолета в собственном доме. К счастью, не такой. У него были свои недостатки, но…
Уоллес кладет пистолет в карман плаща.
Экономка оставляет посетителя одного; ей больше нечего ему сказать: трудный характер покойного хозяина, с трудом отмываемые пятна крови, доктор-преступник, неразбериха на телефонном узле… Все это она повторила уже по нескольку раз. А теперь ей пора укладывать чемоданы, чтобы не опоздать на двухчасовой поезд, который увезет ее к дочери. Не самое подходящее время, чтобы отправляться на природу, и все же ей надо поторапливаться. Уоллес смотрит на свои часы: на них по-прежнему половина восьмого. Бронзовые часы в спальне Дюпона, стоящие на камине между двух канделябров без свечей, тоже остановились.
Уступая уговорам агента Уоллеса, мадам Смит наконец соглашается передать полиции ключи от особняка; ему же она с большой неохотой отдает ключ от маленькой застекленной двери. Он сам закроет дверь, когда будет уходить. Экономка выйдет через парадную дверь, от которой у нее есть свои ключи. А замок в садовой калитке давно уже сломан.
Уоллес остается один в кабинете. Дюпон проводил все время в этой тесной комнатушке, он выходил отсюда, только чтобы лечь спать или же поесть – в полдень и в семь вечера. Уоллес подходит к столу; похоже, полицейские ничего не сдвинули с места: на бюваре еще лежит лист бумаги, на котором Дюпон успел написать только три слова: «Не могут предотвратить…», – разумеется, «…смерть». Именно это слово он искал, когда спустился ужинать.
Глава вторая
1
Явственно слышны шаги, шаги на лестнице, они приближаются. Кто-то поднимается. Кто-то поднимается медленно – нет, точнее будет сказать, неторопливо, быть может, с осторожностью? И при этом, похоже, держится за перила. У этого человека от подъема по крутой лестнице начинается одышка, или, быть может, он шел издалека и устал. Шаги мужские, но мягкие, на три четверти приглушенные ковром, от чего они порой кажутся боязливыми или крадущимися.
Но это ощущение длится недолго. Вблизи слышно, что это отчетливые шаги того, кто лишен притворства: шаги уравновешенного человека, который спокойно поднимается по лестнице.
Три последние ступеньки он преодолевает более энергично, видимо торопясь добраться до лестничной площадки. Теперь он как раз перед дверью, останавливается, чтобы перевести дыхание…
(…стучать один раз, потом три раза негромко и быстро…)
Но он задерживается не дольше чем на несколько секунд и начинает взбираться на следующий этаж. Шаги удаляются вверх.
Это был не Гаринати.
Но сейчас десять: Гаринати уже пора прийти. Он должен был быть здесь уже почти минуту назад; это чересчур. Эти шаги на лестнице должны были быть его шагами.
У него примерно такая же манера подниматься по лестнице, но его шаги еще тише, хотя ноги ставит он увереннее, ступенька за ступенькой, без малейшей задней мысли…
Нет! Невозможно дольше терпеть это наваждение, связанное с Гаринати: с сегодняшнего вечера его часть работы возьмет на себя кто-нибудь другой. Его надо будет изолировать, по крайней мере на несколько дней, и держать под наблюдением. Быть может, потом ему можно будет поручить новое задание, но только без особого риска.
В последние дни он кажется каким-то усталым. Он жаловался на головные боли, раз или два говорил что-то странное. Во время последней встречи с ним было трудно общаться: беспокойный, мнительный, снова и снова просит уточнить давно оговоренные детали, то и дело вносит совершенно несуразные предложения и злится, когда их отвергают слишком быстро.
Это отразилось и на его работе: все сообщения подтверждают, что Даниэль Дюпон умер не сразу. Не так уж это и важно, поскольку он все же умер, и более того, «умер, не приходя в сознание»; но по отношению к плану допущена некоторая неточность: Дюпон умер не в указанное время. Несомненно, виною этому стала чрезмерная нервозность Гаринати. А потом он еще и пропустил назначенную встречу. Наконец, сегодня утром он опаздывает, хотя получил письменный вызов. Определенно, это уже не тот человек.
Жан Бонавантюр – или Бона – сидит на складном садовом стуле посреди пустой комнаты. На полу возле него лежит плашмя кожаный портфель, – пол из еловых досок ничем особенным не отличается, кроме того, что явно нуждается в уходе. Обои на стенах, наоборот, в отличном состоянии, а может, и новые: мелкие разноцветные букетики разбросаны по жемчужно-серому фону. Даже потолок недавно побелили; с его середины свисает на шнуре электрическая лампочка.
Все это озаряется светом из единственного квадратного окна без занавесок. В комнате две двери, обе они широко распахнуты: одна ведет в соседнюю, не такую светлую комнату, другая – в небольшую переднюю. Дальше – вход в квартиру. Кроме двух складных железных стульев, выкрашенных, как обычно, темно-зеленой краской, нет никакой мебели. На одном стуле сидит Бона; другой, стоящий напротив метрах в двух от него, пока не занят.
Бона не снял верхней одежды. Его плащ застегнут до самого ворота, руки – в перчатках, шляпа – на голове.
Он ждет, замерев на неудобном сиденье, спина прямая, руки сложены на коленях, ноги словно приросли к полу, – и не выказывает ни малейшего нетерпения. Он смотрит в окно перед собой, на пыльные стекла с крохотными пятнышками от капель дождя, и дальше, поверх широких синеватых застекленных крыш мастерских по ту сторону улицы, на разнокалиберные пригородные постройки, которые волнами уходят к серенькому горизонту, ощетинившемуся трубами и мачтами радиоантенн.
В другое время года этому пейзажу недостает глубины, он ничем не привлекателен, но сегодня утром серо-желтое, как в дни снегопада, небо придает ему необычную масштабность. Одни очертания делаются резче, другие расплываются; там и сям вдруг открываются прогалины, вырастают неведомые громады, вместо целого появляются отдельные картинки, на которых все рельефное, высвечиваясь, кажется неестественным, почти нереальным, как если бы такая чрезмерная четкость была возможна лишь на картине художника. Расстояния подчеркнуты настолько, что становятся почти неузнаваемыми, причем нельзя сказать, уменьшились они или увеличились, – быть может, и то и другое одновременно – либо же приобрели какое-то новое свойство, не относящееся к геометрии… Иногда из всего этого возникают затерянные города, которые застыли много веков назад после какой-то катастрофы – или всего за несколько секунд до разрушения, словно затрудняясь в выборе между жизнью и тем, что называется уже по-другому: после, прежде, в вечности.