Александр Проханов - Политолог
Над ним кружили чайки. Его обступали сильные, горячие звериные тела. Обдувал студеный, вкусно пахнущий ветер. Коровы держали путь не к соседнему зеленому острову, а в открытое озеро. Песчаная круча с избами удалялась. Чуть мерцали два радужных световых столба. И они пропали.
Теперь они плыли в открытом озере, среди синего ветра. Древнее, восхитительное, из первобытных преданий и мифов, было в этом плавании среди бескрайних вод. Стрижайло чувствовал, как приближается чудо, переносящее его в долгожданную «иную жизнь», в которой открывалось для него подлинное бытие, небывалое творчество. Когда остров скрылся, передняя корова взбурлила воду, распростерла могучие, в красном оперении, крылья, шумно взмыла, роняя солнечные водопады. За ней взлетела вторая, третья. Все стадо рывками, бурля, оставляя водяные ямы, поднималось из озера, набирало высоту, и скоро розовый косяк исчез из вида. Он был один, среди бесконечных вод, в счастливом озарении, понимая, что чьей-то благодатной волей перенесен в «иную жизнь».
глава тридцать четвертая
Пробуждение было чудесным, с янтарным солнцем на белой печи. Оконце, заледенелое, голубое, было в листьях волшебных папоротников, в резных отпечатках великолепных снежных растений. Всю ночь мело и гудело, забрасывало стекла колючим снегом. Теперь этот снег завалил избу под самые наличники и сверкал, переливался, — превратил березу в ослепительную драгоценную люстру, набился в кусты шиповника искристой белизной. Его взгляд радостно восхитился этой утренней красоте, переместился под потолок избы, где слабо раскачивалась голубоватая беличья шкурка, на узкий стол, заваленный книгами, на угол за печкой, где стволами вниз висела старенькая двустволка и, прислоненное к перегородке, стояло «клеймо», — железный молоток, которым он, лесной объездчик, ударял в гулкие древесные стволы. И пока оглядывал наполненную светом избу, краешком глаза видел ее, — близкое, на пестрой подушке лицо, еще спящие, но уже дрожащие от света глаза, круглый зайчик солнца, подбиравшийся к ее чистому лбу, рассыпанным по подушке светлым волосам, круглому, из-под теплого одеяла, плечу. И такую нежность, такой прилив силы и радости испытал он в это драгоценное, данное ему богом утро, что захотелось навсегда запомнить и этот синий блеск за окном, и ее чудесное любимое лицо на подушке, и этот прилив молодого, необъятного счастья.
Из горячей глубины одеяла, где вытянулось ее прелестное жаркое тело, он высунул ноги в холодные, веющие у половиц сквозняки. Сенник, освобожденный от тяжести, тихо прозвенел множеством сухих стеблей. Сунул ноги в валенки и только потом, чувствуя студеный, за ночь остывший воздух, облачился в брюки, рубаху, толстый вязаный свитер. Пошел, поскрипывая к дверям, где висели шубы и шапки.
— Ты куда? — услышал он ее голос, умиливший его сонной невнятностью.
— Поваляйся еще. Пойду, снег отгребу от дома.
Набросил ушанку и шубу. В темных, звонких от мороза сенях подхватил из угла деревянную лопату. Вышел на хрустнувшее крыльцо в холод, блеск, ослепнув от великолепия. Стоял, вдыхая жгучий сладкий воздух, привыкая к сверканью.
С березы, белой и яркой, медленно осыпалась, тихо переливалась небесная роса. Сквозь розоватую, усыпанную инеем вершину, ярко и густо сияла лазурь, сгущавшаяся до черноты.
Тропинка, ведущая от крыльца к калитке, была вся завалена снегом. Колья забора в белых мазках переливались разноцветными искрами, и с них с недовольным стрекотом взлетела сорока. Он следил полет длиннохвостой птицы над деревней с пышными хвостами дымов. Над дорогой, по которой уже прошел трактор, расчистив снег. Над кирпичной, в розовом инее церковью с покосившимися куполами. Над туманом невидимой, текущей под откосом реки, которая не замерзала зимой, кипела невидимыми ключами, текла темно-латунная, солнечная, в белых берегах. И такая полнота и радость вновь охватили его, что ему захотелось запомнить и описать весь этот чудный морозный день, ниспосланный ему, как драгоценный божественный дар.
Сунул лопату в снег, поддел его. Он был сухой, сыпучий, нетяжелый, с тончайшими пластинами инея. Кинул снег в сторону, расчищая тропинку. Снег просыпался на нетронутые сугробы, и легчайшая пыль заблестела, засверкала на солнце. Он снова поддел лопатой, кинул снег выше. Белесая пыль, наполненная множеством разноцветных снежинок, повисла у лица, оросив его сочной прохладой, и солнце на мгновение оказалось в радужном тумане, окруженное спектральными кругами. Вновь метнул лопату, теперь уже прямо к солнцу, и воздух вокруг затрепетал, драгоценно задрожал, стоцветно задышал, и сквозь этот мерцающие радужный туман просвечивала деревня, и далекое, выгнутое поле со стогами, и голубоватый лес, и белое размытое светило, окруженное кругами и кольцами радуг, неведомое, восхитительное, спустившееся из бескрайнего Космоса и вставшее над березой.
Это казалось волшебством, которым его наделили. Нежданным чудом, которое было ниспослано этим синим морозным утром. Обычной деревянной лопатой он создавал космические видения, лучистые радуги, перламутровые кольца. Преображал Вселенную, зажигая рядом с привычным солнцем другие неведомые астрономам светила, огромные стоцветные фонари, которые горели несколько секунд и гасли, оставляя на лице чудесную прохладу, а в расширенных зрачках — ликованье.
Он расчистил тропинку до калитки, и сквозь нее, — туда, где на обочине дороги лежала бахрома сдвинутого трактором снега. Восхищенный, с горящим лицом, проложив тропку в сияющем спектрами мироздании, вернулся в избу, оставив свой деревянный астрономический инструмент в ледяных сенях.
В избе он увидел свою ненаглядную Машу. Убрала постель, поставила на керосинку большую сковороду, куда порезала вчерашнюю вареную картошку. Покрошила лук, полила подсолнечным маслом. В избе пахло керосиновой гарью, вкусным жаревом, сковородка шипела. Рядом с ней, на табурете стоял толстобокий закопченный чайник, из носика курилась струйка пара. Она была обута в маленькие трогательные валенки, делавшие неслышными ее шаги. Толстый вязаный свитер спускался почти до колен, оставляя незакрытыми темные рейтузы. Светлые волосы были собраны в пук и перевязаны ленточкой, при взгляде на которую у него нежно сжалось сердце. Ее лицо, радостное, свежее, со смеющимися глазами и неисчезнувшим после сна румянцем, обратилось к нему:
— Весь в снегу! Дед Мороз! Чем ты там занимался?
— Зажигал новые светила и звезды, чтобы сегодня ночью в небе горело сто новых лун и планет, и ты могла любоваться.
— Значит, завтрак ты заработал. Вот только заработала ли я?
Каждый раз, накрывая на стол, она волновалась, удалось ли кушанье из скромных деревенских продуктов. Городская барышня, «мамина дочка», она с трудом осваивала роль деревенской хозяйки. Смотрела тревожно и умоляюще, а он подсмеивался над ее тревогами и радениями. Нахваливал недоваренную картошку и недосоленные щи, восхищался бледно заваренным чаем.
— Что в печи, все на стол мечи! — грозно играя бровями, приказал он, усаживаясь на табуретку, так что слева сквозь оконце была видна чудесная снежная синь с горячим солнцем на кольях забора.
Ели по-деревенски, со сковороды, по очереди цепляя вилками чуть обжаренную картошку, дольки мягкого, разомлевшего лука.
— Ты прекрасно справляешься. Настоящая жена лесника. Вот погоди, на следующий год наготовишь варенья, насолишь грибов, нашинкуешь капусты. Только пальчики облизывай! — вдохновлял он ее.
— Тебе правда нравится? — наивно вопрошала она.
Ему нравилось все, — и как она прибирала старую, оставшуюся от прежней хозяйки избу. Как красиво распределила перед печью разнокалиберные чугунки и горшки, поставил в уголок ухваты, совки для углей, кочергу, обгорелую лопату, на которой сажали в печь доморощенные хлебы. Его трогало, как она обустраивает их гнездо, перебирая в сундуке старушечью рухлядь, блеклые ленты, отсырелые сарафаны, полуистлевшие венчальные наряды. Как вешала на окошки чистые занавески, а в простенках, где висели деревенские фотографии со строгими лицами русских крестьян, — свадьбы, погребения, солдатские проводы, семейные посиделки, — на оставшееся свободное место повесила две своих акварели. Царицынские пруды, где они познакомились, и пышный букет сирени в стеклянной вазе. Подобно деловитой птице она строила гнездо — для него, для себя, для кого-то еще, кто ему лишь мнился, а ожидался ею и отчетливо виделся. Требовал уюта, тепла, надежного гнездовья.
— Теперь до обеда жить можно, — похлопал он себя по животу. — Пора в лес. Лесники, небось, заждались, — видел, как от его похвалы просияло ее милое родное лицо. И опять упоительная мысль, — он все это непременно опишет. И масляно-черный блеск сковороды с остатками картошки, и красно-белый узор вязаного свитера, под которым выступают ее небольшие плотные груди, и устремленный на него взгляд ее любимых глаз, в которых, среди блестящих точек, отражается его лицо, оконце, полное синего снега, постеленная на половицах матерчатая цветная дорожка.