Герман Вук - Внутри, вовне
Когда мы приехали в больницу, папа был уже мертв. Я взял его руку, еще теплую и влажную от пота, и прочел за него последнюю исповедь, так как не знал, успел ли он прочесть ее сам: ведь когда он умер, рядом с ним никого не было.
Мне не хочется писать слишком много о грустных вещах, но приходится: ведь это — часть моего рассказа. Я уже раньше описал, как на похоронах Бродовский первым ринулся бросить лопату земли на папин гроб. Это я буду помнить до самой смерти. И я не буду петь папе панегириков: я это уже сделал, в меру своих слабых сил.
* * *Мы сидели «шиву» — семь дней траура, — когда японцы совершили воздушное нападение на Перл-Харбор. То воскресенье, 7 декабря, было последним днем «шивы». Я позвонил в военно-воздушную академию и попросил заместителя начальника. Он сказал, чтобы я заканчивал траур и как можно скорее возвращался. Когда я упомянул, что я семь дней не брился и что, согласно нашей вере, я должен не бриться тридцать дней после смерти отца, он замялся, а потом сказал:
— Ладно, лейтенант, возвращайтесь, а там видно будет.
Забегая вперед, могу сообщить, что мне разрешили отрастить довольно изрядную бороду.
Итак, «шива» закончилась. В понедельник утром прихожане из папиной синагоги, которые в течение всего траура каждый день приходили к нам, чтобы я мог прочесть «кадиш», не уходя из дома, выпили кофе, съели пирожные и откланялись. Мама начала снимать простыни, которыми были завешаны зеркала, я складывал молитвенники, а Ли убирала табуретки, на которых сидели молившиеся, когда вдруг зазвонил телефон.
— Это Бобби Уэбб, — прошептала Ли, передавая мне трубку и бросив искоса взгляд на маму.
Я пошел в спальню, где был другой аппарат, закрыл дверь и поднял трубку. Бобби сказала, что позвонила мне в академию, чтобы узнать, как на меня подействовало объявление войны, и там ей сказали, где я.
— Можно мне с тобой увидеться до того, как ты улетишь обратно? — спросила она бодрым голосом. — Один Бог знает, когда мы теперь встретимся, ведь ты же летчик, ты, наверно, отправишься на фронт? Тебе полагается прощальный подарок. Я в «Апрельском доме», в номере 729.
— Что? В «Апрельском доме»? — спросил я оторопело, не способный осознать эту чуждую ноту, ворвавшуюся в мою изменившуюся жизнь.
— Я хотела снять 1800-й, но он занят, — сказала она; я промолчал, и ее тон изменился. — Дэвид, в чем дело? У тебя какой-то странный голос. Что-то случилось? Может быть, я невовремя звоню, или…
— Нет, нет, Бобби. Номер 729? У меня очень мало времени, я как раз сейчас возвращаюсь на базу.
— О, я тебя долго не задержу! — В голосе Бобби снова послышались бодрые, флиртующие нотки. — Ты мог бы сообщить мне и Анджеле, что приезжаешь в отпуск, и заглянуть к нам.
Когда Бобби открыла дверь и увидела мое лицо, обросшее щетиной, она сразу все поняла:
— Дэвид, это твой отец?
— Да. Он умер неделю назад.
Это был очень маленький номер, даже меньше, чем квартира Морри Эббота, с очень старой гостиничной кроватью и несколькими обшарпанными стульями. Мы с Бобби не раз ночевали в таких номерах, но только не в «Апрельском доме». На прикроватном столике стояла бутылка шампанского, рядом — два стакана.
— Мне ужасно неудобно. Я как услышала твой голос, так сразу же сообразила, что что-то не так, и потом я сидела и думала, не с твоим ли отцом случилась беда. — Она потрогала мою щетину. — Надолго это?
— На месяц, если позволит начальство.
— Дэвид, у тебя седые волосы. Ты заметил? Два или три.
— Я заметил. Как Анджела?
— Ужасно здоровая! Спит всю ночь напролет, просто не верится. Погоди, вот будут у тебя свои дети, ты все поймешь: жизнь просто начинается заново. — Она с сомнением посмотрела на бутылку и спросила: — Не знаю, ты хочешь выпить?
— Почему бы и нет? Спасибо за внимание.
— Но, милый, я же не знала про твоего отца. Почему они там, в академии, мне об этом не сказали? Просто дали номер телефона…
Я открыл шампанское, и мы выпили: Бобби — сидя на кровати, я — на стуле перед ней. Само собой, мы говорили о войне. Бобби спросила о маме и Ли. Я рассказал ей о том, как мы отмечаем траур, и о том, как умер папа.
— Я видела его только один раз, да и то мельком — издали, на улице, около синагоги; да еще портрет в твоей квартире. Жаль, что я с ним так и не познакомилась.
— Он знал о тебе, Бобби, и всегда желал тебе всего самого лучшего.
— Могу я выпить за упокой его души?
— Конечно.
Мы подняли стаканы и выпили. Бобби скрестила ноги. Она могла это сделать случайно, как делают все женщины, ничего не имея в виду, или же это могло быть предложением любви. Сейчас это было предложением любви. Я перевел взгляд от ее ног к ее лицу. Взглянув мне в глаза, она поправила юбку, натянув ее на колени, и это был конец.
Она ушла первой, по-сестрински поцеловав меня на прощанье. Я сказал ей, что мне нужно сделать несколько телефонных звонков и что я оплачу счет. Когда я в последний раз вышел из «Апрельского дома», начинался снегопад.
Глава 89
Начало
Аэропорт Лод, Израиль.
Отдел технического обслуживания «Эль-Аль».
Воскресенье, 4 ноября 1973 года
Во второй половине дня солнце в этой комнате такое яркое, что приходится надевать дымчатые очки. Затемнение уже отменено, но шторы здесь пока не сняли, хотя война кончилась уже неделю назад. Полковник американских ВВС, распоряжающийся воздушным мостом, предложил мне, пока я жду своего рейса «Эль-Аль» на Америку, воспользоваться этой комнатой, которую раньше высвободили для отдыха экипажей американских самолетов, доставлявших оружие в Израиль. Я охотно принял его предложение. Мягкие кресла с откидными спинками, которые здесь стоят, гораздо удобнее сидений в заде ожидания, и здесь я могу спокойно писать.
Победа обошлась Израилю в две тысячи убитых за двадцать дней. Пропорционально это вчетверо больше, чем потери Соединенных Штатов за все годы вьетнамской войны. Никто не танцует на улицах, празднуя этот поразительный успех. Арабские страны и Советский Союз, как обычно, уже пытаются извлечь из военного поражения политические выгоды, и американский государственный секретарь носится взад и вперед, чтобы закрепить соглашение о прекращении огня. Интересно, что чувствует государственный секретарь, еврей, немало говорящий о своем еврействе, когда он выкручивает руки израильтянам, еще не похоронившим всех своих убитых? Впрочем, об этом я, пожалуй, рассуждать не буду.
Моя работа в этой администрации подходит к концу. Президент скоро падет; это стало почти неизбежным после «субботней резни» 20 октября, когда ушли в отставку министр юстиции и его заместитель, отказавшиеся уволить специального прокурора по Уотергейту. Но я ухожу не поэтому. Я очень изменился в результате этой войны и, до некоторой степени, также из-за того, что писал эту рукопись.
* * *Свои прощальные визиты я начал сегодня утром, поехав на такси в иерусалимскую больницу «Гадаса». Машин на шоссе было даже больше, чем обычно: в этом отношении, по крайней мере, все опять вошло в норму. Я приехал на полчаса позже, чем рассчитывал, и еще издали увидел необыкновенное зрелище: моя мать самостоятельно вышла из больницы на яркое иерусалимское солнце, опираясь на трость и сердито отталкивая мою сестру Ли, которая пыталась взять ее под руку; за мамой семенила ее компаньонка-пуэрториканка. Позже Ли рассказала мне, что когда пуэрториканка пыталась помочь маме идти, та огрела ее по голове тростью.
— Где ты был? — спросила мама, когда я поспешил к ней. — Почему тебя здесь не было, когда меня выписывали? Ты был на фронте?
— Мама, война кончилась.
— Я знаю, что война кончилась! — раздраженно сказала мама, пытаясь скрыть, что она об этом забыла. — Я спросила: был ли ты на фронте?
— Мама, мне пятьдесят восемь лет.
— Ну и что? Разве Линдберг во время войны не был старым генералом, и разве он не пошел на фронт? — Она засмеялась. — Мой Линдберг! Я уверена, что ты был на фронте, — она указала пальцем на небо, — ты просто не хотел меня волновать. Когда ты пошел в авиацию, папа чуть не помер со страху, но я ему сказала, что ты будешь новым Линдбергом; и, помнишь, я летала по комнате и говорила: «Бррр! ЖЖЖЖ!».
Мама снова начала слабым голосом подражать звуку самолета и, раскинув руки, снова стукнула пуэрториканку тростью, на этот раз не нарочно. Своим компаньонкам мама неплохо платит, но они эту плату отрабатывают синяками. Почему они, при всем этом, трогательно ее любят, выше моего понимания.
Мы четверо едва влезли в крошечную машину генерала Моше Лева.
— Как тебе нравится твой новый шурин? — спросила мама, когда мы тронулись.
— Ах, мама, не говори глупостей! — сказала Ли, покраснев, как будто ей была шестнадцать лет, а не шестьдесят два.