Разговор со Спинозой - Смилевский Гоце
Несколько лет спустя, когда Эстер, на которой отец женился после смерти матери, тяжело заболела, отец все время проводил рядом с ней, волнуясь, ломая пальцы и умоляя Яхве о помощи. Однажды утром, когда я завтракал, отец сказал Эстер, лежавшей на кровати:
«Ты еще поживешь, ты должна жить. Ты не можешь умереть…»
Эстер, которая все время говорила, что больше не хочет жить, что она предпочитает умереть, а не мучиться, подняла голову и прошептала:
«Я должна выжить. Я должна прожить по крайней мере еще один год. Я хочу жить…»
В этот самый момент отец переменился в лице, как будто его обуял внезапный гнев, и сказал, что мне не надо идти в лавку утром, потому что он сам будет работать там до полудня.
В том же году Эстер умерла, а через пять месяцев умер и отец. Последнее, что он услышал от меня, было мое пожелание ему выздороветь.
Если по какой-то причине я благодарен, что я был продавцом, то это из-за моего знакомства с Франсиском ван ден Энденом. Однажды вечером он зашел в лавку, чтобы купить инжира и вина, а потом я отправился с ним к нему домой, где он со своими друзьями беседовал о Павле Венецианце, Джордано Бруно и Рене Декарте. Он любил необычные вещи; он сам выглядел и вел себя странно, и, вероятно, я казался ему странным и удивлял своим поведением, настолько мы были разными: он был человеком небольшого роста, ему было под шестьдесят. Когда он говорил, у него повышался и понижался голос, одновременно поднимались и опускались его руки, паузы между предложениями он заполнял ударами ноги по полу, а когда он слушал, как говорил кто-то другой, то щелкал большим и средним пальцами или проводил пятерней по голове, будто поправлял волосы, хотя сам был лысым. Свое замешательство он выражал тем, что начинал теребить мочки ушей, и делал это особенно нервно, когда кто-то спокойно и внимательно, без волнения в голосе и на лице, что было как раз характерно для него, задавал вопрос или отвечал ему, а я всегда именно так задавал вопросы и отвечал.
Позже, когда по Амстердаму поползли слухи, что еврейская община собирается меня отлучить, именно Франс сказал, что я могу переехать жить к нему домой в любой момент, когда это будет необходимо. Так и случилось той ночью, когда мой брат вернулся из синагоги и сказал мне, что раввины зачитали херем.
«Мне придется уйти», — сказал я. Габриэль молчал. «Если я останусь, пропадешь и ты. Если я уйду, может быть, спасемся оба».
Я встал со стула и подошел к большой красной кровати. Я дотронулся до балдахина, спрятался за ним и вдруг высунулся из-за него, состроив обезьянью гримасу. Габриэль засмеялся, вслед за ним я засмеялся тоже. Я погладил красный бархат занавесей; на этой кровати отец с матерью зачали Мириам, Исаака, меня, Ребекку и Габриэля; на ней они и умерли.
«Кровать я возьму себе, — сказал я. — Больше мне ничего не нужно. Только эту кровать».
Я подумал, что надо бы в последний раз посмотреть на город через квадрат, за которым в детстве начинался мир, и взбежал по лестнице на чердак. Я открыл окно, на улице пахло холодным летом. Я посмотрел в верхний левый угол окна — где-то далеко в облачной ночи дрожала единственная звезда. Я подумал, что добраться до нее невозможно, и от этого мне стало немного грустно, и еще я подумал, что если бы звезды были окнами и если можно было бы добраться до одной из них — я посмотрел бы через это окно и на другой стороне увидел бы город, а в нем кого-нибудь еще, кто, как и я, смотрит в раскрытое окно и спрашивает себя, что делать дальше. Я вышел из комнаты, оставив окно открытым, спустился по лестнице и остановился около кровати. Габриэль уснул, сидя на стуле, положив голову на стол. Около его головы горела свеча. Я взял свечу в руки и подошел к большому зеркалу. С самого детства я не смотрелся в зеркало — когда я вырос, этот предмет только помогал мне увидеть, как я выгляжу, хорошо ли уложены волосы или нужно причесаться, хорошо ли расправлен атласный воротник, не побледнело ли от простуды и нескольких дней, проведенных в постели, мое смуглое лицо. Я заметил, что брови приобрели дуговидную форму, оставляющую впечатление решимости, губы в легкой улыбке выражали превосходство и цинизм, а тот, кто заглянул бы в мои зрачки, не мог бы не почувствовать, что может пропасть и утонуть в них — как будто из них исходила какая-то пронзительная сила. Я попытался придать своему лицу другое выражение, но это показалось мне невозможным. Я вернул свечу обратно на стол и стряхнул несколько капель воска, которые застыли у меня на пальцах.
«Мне надо уходить», — сказал я, и Габриэль проснулся. Он поднял голову от стола и посмотрел на меня сонными глазами. «На днях я пришлю кого-нибудь за кроватью», — сказал я, собирая книги и складывая их в мешок.
Был холодный вечер, и я шел по улицам Амстердама с мешком книг на спине. Я знал, куда иду, Франс ван ден Энден, только услышав о моих проблемах с еврейской общиной, сразу сказал мне, что его дом всегда будет моим домом, но все же я не пошел прямо к нему. Я решил прогуляться.
Мимо нашего дома, крутя ручку, проковылял шарманщик. Я направился к Старой церкви, а оттуда на Йоденбрестрат: бездомные залезали в свои «бочки», доедая остатки выпрошенной еды; женщина, смотревшая на меня одним только левым глазом, потому что правый заплыл из-за синяков над и под ним, бежала за мной, говоря, сколько стоит провести с ней ночь, она задирала платье, тянула меня за рукав; в притоне картежников дрались два толстых шулера, их карты были разбросаны по столу; в таверне рядом, из которой пахло копченой селедкой, люди встали со своих мест и пели, держа бокалы в руках, а за столом в углу сидела печальная старуха; из театра доносились голоса — актеры разучивали роли к спектаклю, перед театром их дети делали кораблики из страниц книги, где были нарисованы коридоры, которые никуда не вели, дети пускали кораблики в плавание по водам канала, а они тонули один за другим. Потом я свернул за угол и пошел по узким улочкам, названий которых я не знал, по улочкам, где пахло свежеиспеченным хлебом, водкой, жареной свининой и чесноком, мочой и навозом. На некоторых из них был слышен тихий разговор или смех, где-то из открытого окна раздавался громкий плач.
Было уже за полночь, когда я очутился перед домом Франса. В окнах двух комнат горел свет — я подумал, что, наверное, Франс провел ночь в разговорах со своими друзьями. Я постучал три раза. Когда дверь открылась, я увидел только зеленые глаза Клары Марии, светившиеся в темноте.
«Ты должен был прийти раньше, — сказала она. — Отец целый вечер рассказывал про толкования Исаака Слепого».
На следующий день два грузчика принесли в дом Франса красную кровать.
Не могу вспомнить, с чего началась вся эта близость между мной и Кларой Марией, как дошло до того, что мы оказались близки, как нож и хлеб, это произошло еще до моего отлучения, и значит еще до того, как я переехал к ван ден Энденам, сближение началось с первого урока латыни, а, возможно, и до этого, когда я встречал ее в коридоре их дома, до и после уроков Франсиска, и все наше общение заключалось в «здравствуй» и «до свидания». Иногда, когда мы собирались в доме ее отца, она оставалась с нами, но ничего не говорила и просто наблюдала за присутствующими своим диковатым, как у кошки, взглядом, а когда Франс просил ее, играла на лютне или клавесине. Позже она начала давать мне уроки латыни. Первый урок Клара Мария начала с пересказа своего сна, который она видела прошлой ночью, с этого начинались все уроки, а заканчивались тем, что она просила меня рассказать на латыни, что во сне видел я. Когда я ответил ей, что мне вообще не снятся сны, она сказала, что или я боюсь ее и поэтому вру, что не вижу снов, или я боюсь себя и поэтому не запоминаю своих сновидений. Возможно, у меня и был какой-то странный необъяснимый страх перед ней, какой-то страх, который не подходил под мое определение страха, позже записанного в «Этике». Это был страх, что, если я слишком близко подойду к другому существу, то сольюсь с ним, как существует опасность, что при слишком тесном сближении Земли и Солнца все живое сгорит; и, конечно, у меня был страх перед самим собой, изначальный страх. Страх, который объяснял также и мой страх перед Кларой Марией. Поэтому я не боялся ее снов, я помнил их: ей всегда снился несуществующий город, про который она говорила, что он наверняка где-то существует, город был выстроен на склоне горы, и жизнь в нем шла по законам детства. В своих снах она всегда была тем, кем она по возрасту и была на самом деле — ребенком. Сны всегда заканчивались одинаково: она идет по крышам домов, она не боится упасть, но все равно падает. Потом встает, выпрямляется, стряхивает пыль с одежды и видит, что в результате падения на земле остался только кровавый след.