Виталий Безруков - Есенин
— А ты оглянись незаметно, — посоветовал Есенин. — Он давно идет.
Когда они вышли на Арбат, Эрлих обернулся, как бы от порыва ветра и увидел спешащего за ними человека.
— Неужели правда, Сергей?
— А мы сейчас проверим… Давай зайдем, — предложил он Эрлиху, останавливаясь у кафе. — Пусть он померзнет, сука! А мы посидим за кружкой пива с зеленым горошком.
— В этом угаре… стоит ли тратить время? Может быть, лучше в «Стойло Пегаса», — предложил Вольф, косясь на остановившегося в отдалении человека в кожанке.
— Потом в «Стойло»! Иди и не рассуждай! — скомандовал Есенин, распахивая перед ним дверь.
Несмотря на солидное название, «кафе» оказалось убогой пивнушкой. На маленьком подобии сцены артистка, одетая в легкое, без рукавов, с большим вырезом на груди платье, пела хриплым голосом «Ухарь купец, удалой молодец».
— Что, не нравится? — спросил Есенин, садясь за свободный столик, снимая шапку и засовывая ее в карман пальто.
— Напрасно мы сюда зашли, — поморщился Эрлих, оглядывая пьяных посетителей. Он отодвинул пустые кружки и грязные тарелки и положил на стол свою шапку.
— Вот в эдакой обстановке, как здесь, среди звона стаканов, кружек, окурков, помню, сижу я пьяный с Орешиным, Ганиным и…
— Тоже пьяными, — уточнил Эрлих.
— Как ты догадался? Ну вот… А рядом, вижу, голова лежит, заснувшая. Пьяный еврей своей длинной бородой столик вытирает. Может, он действительно положил голову, засыпая, а мне взбрело в голову: «Подслушивает!» А может, Ганин бросил эту мысль, не помню. Ну и началось… Слово за слово, пивом в ухо!
— Как это все старо! — перебил его Эрлих. — Что еврей, что русский, не все ли равно? Особенно когда пьяны.
— Верно! — согласился Есенин. — Все одинаково напиваются и скандалят, но видишь, кому-то надо было подсунуть в это обыкновенное дело антисемитизм. Шутка?! Знаешь, что за это дают?
— Знаю! — ответил Эрлих, оборачиваясь на стук входной двери.
Есенин, увидев вошедшего преследователя, добавил:
— Я теперь знаю, кому и для чего это надо…
Подошел опрятно одетый, в хороший костюм хозяин кафе. Оглядев быстро бегающими глазками Есенина, спросил Эрлиха:
— Будете заказывать? — И добавил по-еврейски: — Вы кто, из наших будете? Что-то вас в нашем заведении впервые вижу.
— При чем тут «из наших»? — застыдился Эрлих.
Хозяин слащаво заулыбался:
— Я это спросил, потому что я сам еврей и хозяин этого кафе. Так будем заказывать?
— Не будем, — поморщился Есенин. — Тут как в хлеву, пошли отсюда, — и он двинулся к двери, Эрлих за ним.
Пройдя мимо повернувшегося спиной к ним человека в кожанке, который сделал вид, что изучает прейскурант на стене, они вышли на улицу и бегом пустились по Арбату, поддерживая друг друга, если кто-то подскальзывался. На перекрестке Никитской и Суворовского бульвара, дождавшись трамвая, вошли в вагон, а в другой на ходу проворно вскочила «кожанка». Мельком взглянув на них, преследователь остался на площадке.
— Неужели правда, Сергей? — помрачнел Эрлих.
Есенин сидел в дребезжащем трамвае рядом с Эрлихом, смотрел в заиндевелое окно, молчал, грустно раздумывая. «Начавшаяся слежка не может кончиться ничем… она к чему-то приведет… Да! Веселого мало. Судьба, кажется, показывает норов, не подчиняясь моим желаниям!»
— О чем задумался? — толкнул его плечом Эрлих. — «Кожанка» тревожит?
— Хрен с ним, — сказал сердито Есенин. — Я о нем уже забыл. — Он выдохнул пар изо рта, откинув голову на спинку скамейки. — Думаю, надо к тебе в Ленинград подаваться, Вольф. Здесь, видишь, обложили! Да и не держит тут ничего. Ни жены, ни друзей…
— Ну, друзей-то у тебя…
— Эти собутыльники — друзья? Только и знают, жрать да пить за счет Есенина! А там у тебя я буду работать… работать…
— Ну что ж, попробуй. Приезжай! Я постараюсь помочь с жильем.
— Вставай, приехали, — глянул Есенин в оттаянное чьей-то ладонью пятнышко на окне.
Трамвай остановился на Пушкинской площади. Они вышли и, не оборачиваясь, пошли по Тверской. Когда трамвай тронулся, человек в кожанке легко выпрыгнул на ходу, ни на секунду не теряя их из виду.
Добежав до кафе «Домино», которое было совсем рядом с Пушкинской площадью, Есенин остановился, запыхавшись, закашлялся:
— Зайдем сюда!
— Мы же хотели в «Стойло Пегаса», — подошел Эрлих.
— Да ну его! Там сейчас Мариенгоф больше заправляет… Не хочу его видеть, не то настроение. Пошли!
В кафе, куда они вошли, было полно разношерстного люду. В одной половине богато одетые, сытые мужчины угощали девиц, подобранных на улице, и весело хохотали. Гремел цыганский оркестр. Бледные, кое-как одетые люди, куря папиросу за папиросой, приютились по углам, с завистью глядя на эту жирующую публику. Какой-то смертной тоской веяло от этого веселья в студеный зимний вечер. Пройдя мимо этого сброда в другую половину, Есенин остановился, приветствуемый узнавшими его завсегдатаями и поэтами, сидящими за отдельными столиками возле эстрады.
— Есенин! Есенин! — неслось со всех сторон. — К нам садись! Давай, друг!
Среди гомона и дыма Есенин за одним столом разглядел поэтов Мандельштама, Пастернака, Шершеневича, Райзмана… Поэт Приблудный, встав во весь рост, рявкнул:
— Учитель! Браво! Снизошел до нас, смертных! Прошу к нам!
Есенин сделал вид, что не узнал его или не заметил. Он прошел к столику с двумя девицами, сидевшими в одиночестве за бутылкой дешевого вина и громче всех выражавшими свой восторг. Есенин, благосклонно улыбаясь, царственно подал им руку, что привело девиц в экстаз, и небрежно, словно продолжая прерванный разговор, громко сказал, глядя по сторонам:
— Если я за целый день не напишу четырех строк хороших стихов, я спать не могу… потому что я поэт! А знаешь, почему я поэт, а Маяковский — так себе, непонятная персона? — хитро улыбнулся Есенин. И сам ответил: — У меня Родина есть. У меня Рязань. Я вышел оттуда и какой ни есть, а приду туда же. А у него — шиш! — Есенин сделал всем знакомый жест рукой. — Да, кажется, и шиша-то нет. Живут втроем: Лиля Брик, Ося и он… — Девицы на двусмысленный намек вульгарно захохотали. — Вот он и бродит без дорог, и тянуться ему некуда.
Официантка тем временем принесла несколько бутылок вина, бокалы и незамысловатую закуску. Есенин, щедро разлив всем вина, поднял бокал:
— Хочешь, добрый совет дам? Ищи Родину! Не найдешь — все псу под хвост пойдет. Нет поэта без Родины! — И, чокнувшись с девицами, выпил залпом.
Не веря своему счастью оказаться рядом за одним столиком с самим Есениным, девицы, раскрыв накрашенные рты, внимали каждому его слову, будто проповеди священника в церкви. Есенину было приятно. Он привык к восторгам и поклонению и любил его, особенно поклонение женщин, впрочем, как и их самих. Он не делал различия по социальному положению и одинаково любил, будь то проститутка или богемная, салонная девица. Есенин забыл про метель за окном, про «кожанку», преследовавшую его весь вечер. И хоть прокуренный воздух «Домино» затрудняя дыхание, он не замечал этого. На душе Есенина стало светло и как-то торжественно, словно он был отныне посвящен в некую «кремлевскую тайну», к которой до этого ему не было доступа…
Он встал. Ему уже было мало внимания сидящих за столом Эрлиха с девицами. Есенин наклонился к одной из них и продекламировал:
Мне сейчас хочется очень!!!Из окошка Луну обоссать!!!
Девицы зааплодировали.
— Не верите? Ей-богу, сделаю! Извините, я сейчас. — Он пошел между столиками в уборную. Проходя мимо Мандельштама, Есенин остановился и, наклонясь к уху улыбающегося поэта, громко, чтобы слышали сидящие рядом с ним остальные, произнес: — А вы, Осип Эмильевич, пишите пла-а-ахие стихи… И дурацкие! — И, по-идиотски захохотав, ушел за портьеру.
Через некоторое время, возвращаясь из уборной, он опять наклонился и громко крикнул в ухо Мандельштаму:
— Осип, вы никудышный поэт! Вы плохо владеете формой! У вас глагольные рифмы. — И, прежде чем покрасневший от гнева Мандельштам собрался ему что-то ответить, Есенин снова возвратился к своему столику и на весь зал прокричал: — А если судить по большому счету, чьи стихи действительно прекрасны, так это стихи Мандельштама! Нельзя не восхищаться красотой его «Венецианской жизни», его «Ласточками» или «Сумерками свободы»! Я не переврал названий, Осип? — Есенин, обняв, поцеловал его. — Встань, Ося! Поклонись людям! — И первый зааплодировал ему.
— Ты не назвал еще «Пшеницу человеческую», — смущенно раскланиваясь, пробормотал Мандельштам.
— И «Пшеница человеческая», — крикнул Есенин, — чудо! И еще «Песнь о хлебе». Прекрасные слова! Слава Осипу! Поэт и Слово — все равно что утро, роща и птицы. Глуха роща без птиц. Поэт без Слова — улей без пчел. А Слово — история. Слово — философия, натура народа, — продолжал Есенин, вдохновенно торопясь поведать все, о чем он думал, чего не высказал тогда в Кремле Троцкому, о чем болела его душа. — Нет плохих народов! Нет народов неискренних, неталантливых! И ты, Осип, искренен искренностью своего народа, талантлив его талантом. Поэты-изменники — не поэты!