Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Глядя на то, как спокойно относится Настя к выполнению наших обязанностей, я спрашивал себя, насколько эти Настины черты соотносятся с русской жизнью вообще. О немецкой жизни она однажды выразилась в том духе, что она слишком хороша, чтобы помнить о смерти и болезнях. Получалось, что, в отличие от нас, выносящих смерть за скобки, в России смерть является, так сказать, фактом жизни. Я догадывался, что непосредственным источником этих замечаний были разговоры о тайных похоронах фрау Шпац, еще долго будоражившие обитательниц дома. И хотя правомерность таких обобщений вызывала у меня сомнения, я допускал, что в России, стране, где, по здешним представлениям, жизнь ценилась не слишком дорого, могло быть и какое-то другое отношение к смерти. Из этого другого отношения к смерти или болезням для меня еще не следовало ничего в отношении России положительного. Уж не знаю, как к смерти, но русское другое отношение к жизни считается у нас по меньшей мере легкомысленным. Несмотря на мое неравнодушие к Насте, которое с каждым днем я осознавал все сильнее, я был далек от того, чтобы ее хорошие качества распространять на всех русских. Стараясь сохранять объективность, я полагал, что не было бы ничего более глупого, чем один стереотип заменить другим. Но наблюдение за тогдашними Настиными действиями что-то изменило и в моих общих оценках.
Бывали дни, когда Сара почти не вставала, и Настя помогала ей переодеваться, помогала мыться, меняла белье, выливала и мыла стоявший у ее постели почти доверху наполненный таз, куда я не отваживался даже заглянуть. Это была забота не только о Саре, но и обо мне. Обо мне, может быть, даже в большей степени — из-за моего страха перед проявлениями Сариной болезни. А я — я сходил с ума от моей благодарности Насте. От моей любви к ней. Именно тогда я неожиданно употребил про себя это слово. Без рыжей русской девочки я не мог жить.
6
Наши отношения с Настей развивались так необычно, что, пытаясь о них сейчас рассказать, я несколько растерялся. Грань между духовным и телесным, сама по себе довольно призрачная, в наших отношениях совершенно стерлась. Несмотря на то что я восхищался живым Настиным умом и благородством ее поведения, было очевидно, что она не являлась для меня лишь духовной сущностью. Как раз наоборот. Возникавшие в моей фантазии наброски относительно меня и Насти допускали самые свободные диалоги, одежды или позы. Не нанося никакого оскорбления своим чувствам, я пытался представить малейшие подробности ее тела. Исходя из разницы цвета Настиных волос и бровей (брови были чуть темнее), я строил догадки о цвете более интимной ее растительности. Я представлял форму ее груди (здесь задача упрощалась тем, что она не носила бюстгальтера), игру мышц при ходьбе, белизну и запах ее кожи в недоступных для обозрения местах. Это не оскорбляло, повторяю, никаких моих чувств, потому что ни в коей мере не было рассматриванием порнографических картинок. Это было апофеозом нашего единения, соединения в единую плоть, рождавшего наш единый дух. В моей фантазии находилось место и для менее романтических проявлений. Представляя, как мог бы ухаживать за Настей в случае ее болезни, я без малейшего отвращения переносил на нее все то, что пугало и отталкивало меня в болезни Сары. Что касается Насти, то думаю, что и она не могла не оценить моей красоты с самого начала. Не исключаю, что Настя представляла меня в тех же подробностях, что и я ее. Как я убедился впоследствии, ее искренняя религиозность не мешала ей принимать участие в самых смелых сексуальных экспериментах. Я чувствовал, что и она ко мне далеко не безразлична. Так что помимо моей любви к самой Насте мое чувство включало, так сказать, и любовь ее любви ко мне.
Наше ежедневное общение раскрепостило меня, мои движения и речь были уже не так скованны, как это было в первое время нашего знакомства. Если прежде такие подробности, как бурчание в животе или хруст в суставе заставляли меня заливаться краской, то после того, что мы видели и пережили вместе как сотрудники дома, я перестал стесняться неконтролируемых мной телесных проявлений. В одну из наших прогулок я сильно стер ногу, и Настя, купив в ближайшей аптеке пластырь, усадила меня там же на скамейку и принялась раздевать. Стащив ботинок и носок, она осторожно наклеила пластырь на красную, начинавшую кровоточить кожу. Я наблюдал за движением ее замерзших пальцев, совершенно не думая о том, что, несмотря на мороз, мои ноги могут пахнуть. Помимо наслаждения от Настиных прикосновений, я испытывал невероятную гордость перед аптечной девушкой, растерянно улыбавшейся нам из-за пузырьков с лекарствами и кислородных подушек. Мне казалось, что в ее глазах я был тем, у чьих ног можно стоять на одном колене, как это делала Настя, что наши позы и брошенные вполголоса слова неопровержимо свидетельствовали о высшей степени близости. Я смотрел на аптекаршу не мигая, и это было маленькой местью за страх и неуверенность, которые я прежде испытывал в присутствии моих сверстниц.
Все это я говорю к тому, что и в глазах окружающих, и в своих собственных мы перешли в ту стадию отношений, при которой совместная жизнь является чем-то неотъемлемым или, по крайней мере, само собой разумеющимся. Вместе с тем за все время нашей с Настей нежной дружбы мы ни разу не поцеловались, и даже определенное спокойствие, которое я в ее присутствии стал испытывать, положения в интимной сфере не поправило. Точнее, этой сферы просто не было. То, что происходило между нами, все более и более напоминало мне историю Дафниса и Хлои, с той, пожалуй, разницей, что, в отличие от Хлои (и, разумеется, от меня), у Насти в этой деликатной области имелся кое-какой опыт.
Иногда после наших прогулок Настя заходила ко мне, и мы перекусывали. Потом я провожал ее до общежития, пешком это занимало не более получаса. В рабочие дни наши прогулки приходились на вечер, и, проводив Настю, домой я возвращался около полуночи. Я давно уже чувствовал, что было бы вполне уместным предложить ей остаться на ночь. Более того: я знал, что и в ее глазах такое предложение не выглядело бы чем-то сверхъестественным.
Готовился я самым основательным образом. Из множества возможных приглашений остаться я старался выбрать что-то невызывающее и легко произносимое. Я очень боялся, что в ответственный момент мой голос откажет, и тогда любая длинная или излишне бодрая фраза может выглядеть чрезвычайно комично. Остановившись на варианте «Я не хочу, чтобы ты сегодня уходила», я проговаривал эти слова на разные лады — то низким голосом, глядя в воображаемые глаза Насти, то полушепотом, то нейтральным, почти будничным, тоном.
Доставшаяся мне кровать была двуспальной. Я столько раз представлял Настю рядом с собой, что порой, просыпаясь среди ночи, по-настоящему удивлялся ее отсутствию. В ящике спального шкафчика лежал блок дорогих французских презервативов. Покупая их там же, где лечили мою ногу, я предоставлял аптекарше решающее доказательство интенсивной и не лишенной изысков (презервативы были самых разных конструкций) моей сексуальной жизни. Я покупал их небрежно, с немного даже усталым видом.
В то время как в аптеке моя компетентность уже не вызывала сомнений, в сознании моем существовал еще целый ряд мучительных вопросов. Нужно ли Настю раздевать или она разденется сама? Принимает ли она контрацептивы или требуется презерватив? Если требуется, то когда его надевать и что при этом говорить? Всякий раз, как она ко мне заходила, мне казалось, что я уже решился. Я вдыхал воздух, чтобы произнести заветную фразу, но спустя некоторое время выдыхал его, так ничего и не сказав. Кстати, о выдохе: во время Настиных посещений я всегда находил минутку, чтобы забежать в ванную и незаметно почистить зубы. Предвидя, что наше сближение может произойти в любой момент, я очень заботился о свежести своего дыхания.
В один из дней я все-таки произнес свою фразу — и не самым худшим образом. Она прозвучала немного сдавленно, но прозвучала, и голос мне не изменил. У меня не хватило сил поднять глаза на Настю, и я стоял, рассматривая абажур настольной лампы. Вафельное тиснение абажура так отпечаталось в моих глазах, что, даже отведя от него взгляд, во всех прочих предметах я продолжал различать ту же клетчатую структуру. Чувствуя, что пауза затягивается, я нашел в себе мужество посмотреть на Настю. Ее глаза искрились какой-то неожиданной для меня веселостью, почти смехом.
— Я не знаю, что мне отвечать. Такие слова говорят по крайней мере после поцелуя.
— Я еще никогда не целовался, — выговорил я, сдаваясь на милость победителя.
— Ну, это не так сложно, — тихо сказала Настя. — И у всех народов, я думаю, делается одинаково.
Я сделал два деревянных шага по направлению к Насте и обхватил ее шею обеими руками. Вообще-то в кино это был очень изящный жест. Руки киногероя непринужденно опускались на шею любимой. В моих движениях не было, я думаю, ни изящества, ни непринужденности. И все-таки я почувствовал прикосновение ее губ. Ощущение их прохлады и влажности наполнило меня настолько, что силы мои почти меня оставили. Мне хотелось стоять не шевелясь и познавать глубину этого прикосновения. Но Настины губы меня ласкали, и я неуклюже пытался на эти ласки отвечать, Стремясь раскрытыми губами захватить и притянуть к себе Настины губы (так представлялось мне выражение «слиться в едином поцелуе»), я почувствовал, как передними зубами коснулся ее зубов. «Ты настоящий крокодил», — прошептала мне прямо в рот Настя. Ее пальцы погрузились в мои волосы и едва ощутимо, самыми кончиками, пускали токи, окончательно меня парализовавшие. «А когда ты скажешь, что меня любишь?» — «Я тебя люблю». Конечно, с этого следовало начать. Я не подумал. Мне казалось, что это так очевидно. Нет, обо всем следует говорить, тем более об очевидном. Настя положила ладони на мои щеки, коснувшись пальцами ресниц. «Я тебя — тоже». Она потерлась носом о мой нос.