Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Все последние недели фрау Вольф встречала меня стоя у окна, и потому наглухо задернутые шторы в этот день показались мне плохим предзнаменованием. Когда на наш звонок в квартиру никто не ответил, меня охватили самые мрачные подозрения. Мы спустились к жившему в бельэтаже домовому мастеру, пожилому типу с неправдоподобно красным лицом. Не выражая никаких эмоций, он взял ключи и отправился вместе с нами. В огромной связке ключей краснолицый мастер никак не мог найти нужные. Сама по себе вполне увесистая, эта связка зачем-то крепилась на массивной металлической груше. Провозившись минут пять, он, наконец, отпер дверь и предложил мне пройти в квартиру, Мне очень не хотелось входить первому, но протянутая в сторону двери полусогнутая рука мастера не оставляла мне никакого выбора.
Фрау Вольф сидела на полу, забросив руку на диванную подушку, ее глаза и рот были открыты. Я оглянулся, боясь остаться наедине с этим немигающим взглядом. Настя подошла к фрау Вольф, присела на корточки и взяла ее за лежащую на диване руку.
— Можно не пробовать, все ясно, — пробормотал мастер из-за Настиной спины. — Нужно звонить в полицию.
— Умерла, — сказала Настя.
К моему ужасу, она попыталась прикрыть рот фрау Вольф, но рот не закрывался.
— Теперь не закроется, она уже застыла, — сказал мастер, набирая номер полиции.
Позвонив, он остался с нами. Мы с Настей сидели за столом и наблюдали, как заскорузлые руки мастера ощупывали стоявшее пресс-папье. Укрепляя его неплотно привинченную ручку, он рассказывал нам о том, почему рот и глаза следует закрывать сразу же после смерти. О фрау Вольф он говорил, как о вещи, которую уже нельзя починить.
Приехавшие полицейские (одним из них была женщина) к фрау Вольф не подходили. Опираясь коленом о стул, полицейская девушка записывала данные, которые откуда-то из раскрытого комода ей диктовал ее напарник. Худощавая и коротко остриженная, в новенькой полицейской форме она казалась образцовым андрогином. Время от времени девушка поправляла ремень, на котором висела небольшая изящная кобура. Закончив свое непродолжительное писание, она поставила жирную точку. Фрау Вольф неодобрительно смотрела на небольшой листок, подводивший итог ее девяностолетнему существованию.
Вечером мы с Настей пили вино, и я ей рассказывал о фрау Вольф. Я рассказывал ей о жизни в неведомой мне Венесуэле, о бесстрастных метисах и о том, как прохладный южный ветер шевелит пух пасущихся лам. Это, разумеется, не антилопы, но их движения также не лишены грации. Их мех греет охотников, когда те, преодолев перевал, устраиваются на ночлег. Охотники наблюдают, как солнце окрашивает висящие рядом облака. Так происходит каждый день, и это их давно не удивляет. Они не могут привыкнуть лишь к пронзительному чувству одиночества, которое охватывает в горах на закате. Ночью, когда все скрыто темнотой, они чувствуют себя вполне неплохо. Но время заката — самое трудное для них время. О, эти люди кое-что понимают в одиночестве и умеют его как следует выразить. Они садятся ближе друг к другу и заводят заунывные венесуэльские песни. Такими, по крайней мере, эти песни представлялись мне. Да такими они, вероятно, и были в Венесуэле, стране инобытия фрау Вольф. Не знаю, напоминал ли я Насте Шахерезаду, но мои вдохновенные описания, подменявшие половые отношения нарративными, настойчиво рождали во мне именно этот образ.
Нужно ли говорить, что и в эту ночь у меня ничего не получилось. Я снова обреченно лежал на спине, но сон, спасший меня в прошлую ночь, не приходил. Мое состояние уже не было шоком. Лежа рядом с прижавшейся ко мне Настей, я делал все, чтобы не заплакать. Настя гладила меня по голове и говорила, что любит, но, как и накануне, никаких попыток утешить меня не предпринимала. Сегодня мне это стало казаться почти обидным. Она могла бы, например, сказать, что первый контакт нередко бывает неудачным (и способным определить собой целую цепь дальнейших неудач), но что это еще никак не определяет истинных возможностей мужчины. Правда, недостаток такого рассуждения заключался в том, что утешительность оно приобретало бы лишь с момента хеппиэнда, а до того звучало не более чем аванс, а может быть (о ужас) — и как приглашение к дальнейшим попыткам. Самым значительным из возможных утешений мог бы быть общеизвестный факт, что неизлечимая, физически определенная, импотенция бывает крайне редко, что большинство случаев имеет психическое происхождение и поддается лечению. Я чувствовал горячее Настино тело. Нет, такое сочувствие было бы ужасно. Особенно с применением слова «импотенция».
Я прижал узкую Настину ладонь к губам и все-таки заплакал, Я плакал долго и навзрыд, уткнувшись лицом в ее шею. Мне было жаль себя, Настю, жаль фрау Вольф и, на конец, Венесуэлу, не то чтобы вместе с фрау Вольф исчезнувшую, но потерявшую какую-то часть своей сути. Настя продолжала нежно меня гладить. Взяв со столика салфетку, она вытерла мне глаза и заставила высморкаться. От этого материнского жеста я перестал плакать, но меня разобрал смех. Почувствовав, что мне уже лучше, Настя села на меня верхом, и мы хохотали с той же силой, с какой я до этого рыдал. Разумеется, это была форменная истерика, но она во многом сняла проблему моей сексуальной ответственности перед Настей.
— Мне очень хорошо с тобой, — сказала сидящая на мне Настя, — и ты это знаешь.
Не выпуская ее рук из своих, я продолжал смеяться. Настя забралась под одеяло и вновь прижалась ко мне. Она говорила почти шепотом, и ее губы касались моего уха.
— Я счастлива, что мы рядом, потому что иногда мне очень страшно. Я, например, боюсь смерти. Не только своей собственной, а смерти вообще. Я открыла ее несколько лет назад и теперь боюсь. То есть я знала о ее существовании, но она касалась как бы не всех, понимаешь? По крайней мере, не меня. Когда ты открыл для себя смерть?
— Не помню точно. Лет, наверное, в пятнадцать-шестнадцать.
— У фрау Вольф мне было по-настоящему страшно.
— Мне было страшно, когда ты решила закрыть ей рот.
— Этот открытый рот был до того жутким, что мне захотелось придать ей человеческий образ. Во что смерть превращает человека, а? Ты хочешь долго жить?
— Не знаю. Наверное, да.
Настя обвила мою шею руками.
— Не будь таким неподвижным, и не нужно меня стесняться. Мне хочется крепко тебя обнять и не выпускать. Никогда. Это-то же, о чем говорила Сара, помнишь? Безумное желание прижаться к кому-то ввиду того неизбежного, что нас ждет. На нее, бедняжку, уже веет этим холодом, и у нее нет никого, чтобы прижаться, нет ничего, во что верить. Я часто об этом думаю. А еще я с благодарностью думаю о том, что у меня есть моя вера и у меня есть ты. И какое имеет значение, можем мы заниматься сексом или нет? На нашем с тобой слиянии это никак не сказывается. Никак, милый. Хочешь — называй меня сестрой. Как бы ни сложились наши отношения, я всегда буду твоей сестрой. И мы станем вместе думать, как нам быть, правда?
Я понимал высокий, почти религиозный смысл этих слов, но принимал их — особенно насчет сестры — не без внутреннего вздоха. Эта ночь положила начало тем особенным отношениям, которые соединяли нас с Настей. Всем, нас знавшим, было известно, что мы живем вместе. Не знаю, насколько далеко заводила их фантазия относительно нашей с Настей интимной жизни, но, думаю, полет ее никогда не достигал той высоты, на которой располагалась истина. То, что происходило в нашей общей с Настей постели, было в определенном смысле высшей степенью интимности: там мы занимались русским языком.
Это была моя затея. Мне казалось, что без этого наша с Настей идея единения была бы ущербна: прекрасное Настино владение немецким наталкивалось на мое полное незнание русского. Изучение русского было для меня изучением Насти и, более того, средством слияния с ней. Эта свойственная влюбленным жажда слияния — до превращения друг в друга — нашла в наших занятиях столь полное утоление, что в какой-то момент мое физическое бессилие показалась мне действительно пустяком. Руководимый Настей, я возникал в ее языке из ничего, здесь я почти буквально рождался, и она была моей матерью. В отличие от настоящих русских детей, я слышал этот язык из уст только одного человека — Насти. Мало-помалу я становился ее интонационной копией, ее лексическим клоном: я превращался в нее.
Мои быстрые успехи в русском, поначалу озадачившие даже Настю, объяснялись той ролью, которую он в наших отношениях играл. В отсутствие интимных отношений язык был единственной сферой, где я мог выразить свою любовь. Вместе с тем я думаю, что трудность русского языка несколько преувеличена. Кириллический алфавит — дело привычки и особых сложностей не представляет. Основан он во многом на алфавите греческом, который немцам (по крайней мере, образованным немцам) не кажется чем-то экзотическим. Вопреки распространенным представлениям о русской ментальности, язык этот весьма упорядоченный и регулярный. Это свидетельствует о том, что на основании языка бессмысленно делать выводы о тех, кто им пользуется.