Юрий Покальчук - И сейчас, и всегда
Но моя жизнь сейчас — это Испания. Моя тоже, сказал Шилин, как Сереги Кожухова, понятно? Кто-то должен пережить все это, чтобы жить дальше. Ради этого они погибли, понятно? Чтобы мы жили!
Он узнал от меня, как погиб капитан Антонио, один из первых испанцев в Интербригаде. Был прислан для связи, спокойный, веселый, в бою никогда ни шагу назад. Его полюбили все. Но одна пуля — и конец. Просто случай...
А потом, когда пришло новое пополнение, наш командир обратился к испанцам, прибывшим в Интербригаду. Все выстроились на плацу. Он сказал: капитан Антонио был с нами всего два месяца, но это один из лучших бойцов, из лучших людей. Антонио погиб несколько дней назад. Я прошу вас помнить его, он гордость нашей бригады. И хочу, чтобы все испанцы в нашей бригаде были такими, как капитан Антонио. Он почти плакал. Старый коммунист Пауль Крюгер. Немецкие тюрьмы. Профессиональный революционер. Один из первых в Испании, с начала Интербригады. Бывший немецкий солдат, еще с первой мировой войны. Он плакал...
И тогда испанец, командир пополнения, обратился к своим бойцам. Тот не испанец, кто отступит. Мы в Интербригаде. Испанцы, вперед! Но пасаран!
Испания была разной.
Неграмотные крестьяне, рабочие, интеллигенты, бывшие дворяне, учителя, богословы, врачи... Кого только я не встречал в республиканской армии!
Страх проходил у меня быстро, как и детская увлеченность Испанией. Картинной, невероятно красочной, экзотической Испанией. Теперь я принимал Испанию, какой она была, с ее широкой и прекрасной душой, которой хотелось верить. И любить — всегда, навсегда.
Я рассказал Шилину о том, как расстреляли у нас в батальоне двух трусов, которые спрятались, залегли в кустах, когда бой разгорелся всерьез и мы его едва выдержали. Как мы судили их. Как обиделись на меня товарищи, когда я категорически потребовал — расстрелять. Один был украинец, а другой француз.
Разные были голоса — «за» и «против». Но мое выступление, кажется, оказалось решающим. Я сказал: в этом бою погибли пятнадцать наших товарищей. На их месте мог оказаться любой из нас. Мы не думали об этом. Мы приехали сюда, зная зачем. У нас армия, есть законы войны. Кровь погибших лежит вот на них...
Обоих расстреляли. Знаю, это я убил их. Но так было, нужно: анархия — смерть революции.
Пелье, учитель из Франции, защищал их отчаянно. Он кричал, что нелепо убивать своих, нас и так мало. Они еще докажут, что могут воевать, они все искупят.
А я ответил: быть живым и гуманным прекрасно, а как быть с гуманизмом по отношению к тем, кто погиб? Ты видел троих наших поляков возле пулемета? Видел, как они выглядели? Сколько в них, в каждого, было всажено пуль? Они остались, не отошли со всеми — и до последнего патрона в пулемете! Когда мы отбили свою позицию, было уже поздно. Так вот, те парни не побежали. И погибли, чтоб жили эти трусы!
Меня, поняли. Но с тех пор я замечал, как свинцовели взгляды, останавливаясь на мне.
Я ощущаю прилипшее ко мне тяжелое темное пятно. Понимаю. Смерть этих трусов была бессмысленной. Ведь и они приехали в Испанию воевать за Республику, они встали в наши ряды. Но мы убили их, я убил их.
— Их убила война, — сказал Шилин. — Их убила война с фашизмом, Андрей. Не казнись. Ты поступил правильно. Закон войны. Я сам застрелил бы любого нашего, если б он побежал с поля боя.
Но я не мог совсем отрешиться от этих воспоминаний, меня преследовал взгляд того самого Миколы Фесенко и высокого угловатого француза. Смерть врагов перестала быть для меня мукой, смерть друзей причиняла страшную боль, а смерть этих двух опускалась тяжелым мраком на душу, увеличивала мою и без того безмерную усталость от войны.
С каждой смертью, с каждым, кто погибал у меня на глазах, уходил мой обычный страх. Последние капли его улетучились, наверное, тогда в Каса дель Кампо. Моя личность исчезла, исчез парень с Волыни, осталась жажда мести, потребность убивать врага, потребность действовать на войне. Не отойти, не отступить ни на шаг. Я вдруг понял, что не смогу отступить. Просто физически почувствовал: конец. Когда легло столько наших, я понял, что не отойду с Каса дель Кампо. Пусть мне будет конец. Это был момент моего первого, с глазу на глаз, столкновения со смертью, и я ее не испугался.
Теперь не так. Во мне застыло ощущение страха. Я замерз внутри. Если бы не Пако... Его взгляд оберегает меня от смерти. И вне, и внутри меня. Что-то должно оберегать нас. Пока жила моя любовь, я был жив и старался уберечься сам. Теперь? Теперь тоже живу — иначе, другой... Но живу.
Шилин дал свой адрес. Завтра с Великим покидаем госпиталь. В бригаду. Пако еще через две недели. Не надо пытаться быть героем. Надо делать свое дело. Честно, спокойно, преданно. И помогать другим. Помогать другим. Командир... Меня выбрали командиром за храбрость. Был ли я храбрым? Возможно. А может, просто утратил ощущение смерти. И с тех пор, как меня назначили командиром группы, я начал думать, я должен был думать о других. Вот где начинается другое измерение. Я думаю о других. Может, потому и чувствую себя взрослым. Шилин сказал: ты совсем молодой, много пережил, но совсем молод. Мои бойцы так не считают, я им кажусь куда старше...
Надо учиться у таких, как Шилин. Спокойно делать свое дело. Он не разыгрывает из себя героя.
А ведь мне сначала очень хотелось попасть в герои. Страшно было, но и героем хотелось быть, выделиться перед другими. Пристыдил меня Полищук. Ох и досадно было! Он сказал: ты молод, Андрий, но все-таки уже не ребенок. Вспомни тюрьму и наши разговоры. Не играй в героизм.
Нас никто не слышал. Я обиделся, но смолчал. Полищук был прав. Я лез под пули, но ведь не для того только, чтобы показать себя. Хотелось преодолеть страх. Когда другие видели во мне бесстрашного, человека, то, и у меня страх исчезал. Но все это было не главное, я понимал, что в главном-то Полищук прав.
Сейчас он комиссар сотни. Настоящий командир. Вот у кого надо учиться.
Наверное, с тех пор я и перестал красоваться перед другими. Стремился просто быть самим собой, но окончательно задушить в себе страх... И сейчас я обычный командир отделения, обязанный заботиться о бойцах не только в бою. Надо попросить, чтобы Збышекова Изабель перебралась в Барселону. Надо быть внимательнее к Санчесу, он одинок. Надо и Юрка Великого спросить о стихах. Это ведь его жизнь. Я все больше с ним сближаюсь. Интересный парень. А его переводы из Гарсиа Лорки!.. У нас на Украине и не слышали, видимо, о таком испанском поэте. Какие стихи! Я теперь эту небольшую книжечку всюду ношу с собой. Как другие Библию. В последний раз мы читали ее с Марией-Терезой, именно ее. Осталась у меня. Единственная память. Наша общая вещь. Я попросил Юрка сделать украинские переводы. Он увлекся. Получается. Особенно стихотворение о жандармерии. Но и о любви тоже. Боже, как это близко, как он мог, этот человек, так чувствовать, так тонко, так... Ну так, как я! Когда придет мой час, похороните меня с гитарой в речном песке... и тополя уходят, но след их озерный светел, и тополя уходят, но нам оставляют ветер... Ветер нам остается, ветер... когда уходят тополя, когда уходит наша любовь, нам остается только ветер, неуловимый, как воспоминание, как тень, как призрак прошлого...
VIII
— То ж дай, мила, вуста своï, нехай хоч раз поцiлую,моϵ серце горить вогнем, любов до тебе я чую...
Третье поколение, говорит мой швагер[14], ближе нам, чем наши собственные дети... Максим женился молодым, ничего, пусть, Оксана хорошенькая. И к работе охоча. Ждем теперь третье поколение. Двадцать лет и четвертый курс. Года через два будут внуки. Старый ты уже, дед. Дед, а дед... Отчего, говорят, не веселитесь на свадьбе сына, отчего серьезный такой, хватит же, наконец, думать... Хватит, кум, хватит; я и не думаю, само думается. Оля, налей-ка нам с кумом! Эх, ну, дай бог молодым!
...Что же дало тебе силы выдержать все, идя сквозь годы жестокой несправедливости, годы скитаний и унижений, когда столько было потеряно веры и надежд, столько оставалось незаживающей боли? Твоя жизнь текла, проходила мимо тебя стороной, холодные ветры Таймыра дубили твое лицо, опаленное горячим испанским солнцем, но ты верил, ты ждал и верил.
Столько было вокруг всякой нечисти, тех, с кем ты воевал, кто предал Родину и себя... Случилось так, что они жили и работали рядом с тобой, в одной бригаде. Вы делали одну работу, вы ели одну еду, но ты верил, Андрий, ты верил. А они никогда и ни во что не верили и не могли понять тебя. Между вами всегда была стена, тяжелая, суровая стена твоей правды.
Ты сохранил в себе себя, Андрий. Кто знает, не труднее ли это было, чем там, в Испании, или потом во Франции. Там ты воевал за справедливость, ты воевал против зла. Все было понятным. А что можно было поделать вот здесь, в низеньком бараке, занесенном снегами, когда все сплелось вдруг в невероятный узел правды и лжи и ты не знал, чего ждать от судьбы! А ты должен ждать не один. Рядом был Пако. Что ты говорил ему долгими трудными вечерами, свесившись со своих нар к нему, что ты объяснял ему, когда и сам не мог понять, как такое с вами стряслось. Учил одному — вере в человека, вере в то, что, пока ты жив, должен быть самим собой, храня в себе все то, что вынес в жизни, что судьба посылает тебе снова и снова. Может и на этот раз ты выдержал, потому что рядом был он и ты отвечал за него, хотя время скостило разницу в вашем возрасте и незачем старшему учить того, кто моложе на шесть лет. А может, потому, что твоя сестра подарила Пако сына и время проходило для вас обоих еще и в мыслях и разговорах о ребенке, том ребенке, которого не родила тебе Мария-Тереза, но родила Ганнуся от Пако.