Анджела Картер - Адские машины желания доктора Хоффмана
— Я вовсе не уверен, что так уж прекрасно умереть за что бы то ни было, — сказал я.
— Всего-то — разлагаешься на составляющие элементы, — не по годам нравоучительно изрекла она. Я шагнул в комнату, оставляя за собой на белом ковре броскую дорожку грязных следов, и, приподняв ей волосы, нагнулся, чтобы поцеловать в затылок. И тут я впервые со дня начала войны увидел свое отражение, увидел, что за это время слегка постарел и выглядел столь же цинично, как сатир на ренессансной картине. Мое лицо — бедная моя матушка — полностью обрело непроницаемость индейца. Я по-приятельски подмигнул себе. Мэри-Энн позволила мне поцеловать себя, но не уверен, что она это заметила.
— Что вы будете сегодня делать, Мэри-Энн?
— Сегодня? Играть на фортепиано, разумеется. Если, конечно, не придумаю ничего получше.
Не знаю, не заметил ли я на какой-то миг, как ее глазами на меня глянул кто-то другой, ведь я не смотрел на нее, я смотрел в зеркало только на себя.
Когда я покидал дом, он превратился в музыкальную шкатулку, ибо Мэри-Энн уже вовсю наигрывала на своем фортепиано. Теперь она упражнялась в этюдах Шопена. При свете дня я убедился, что дом очень велик, — один из построенных безо всякого плана сельских домов, наполовину дом при ферме, наполовину загородный особняк; при всем при том он, должно быть, развалился на три четверти еще в бытность здесь самого мэра, по крайней мере, целые участки крыши ввалились внутрь под чудовищным бременем растительности, а то, что было когда-то конюшней или пристройками, лежало открытым всем ветрам и непогодам, и природа уже накинула на все это слишком толстое, чтобы быть сотканным за несколько месяцев, зеленое одеяло. В чистом утреннем свете обвалившиеся кирпичи, заголенные балки, розы и деревья все еще, казалось, спали, негромко бормоча и чуть шевелясь, словно неясная, незапамятная греза смущала их дремоту, столь же глубокую, как и дрема их хозяйки, спящей красавицы из дремучего леса, которая спала слишком крепко, чтобы пробудиться от чего-либо столь же нежного, как поцелуй.
Проскользнув в Ратушу, я на скорую руку еще раз проглядел архив мэра, но не смог обнаружить ничего, проливающего хоть какой-то свет на его исчезновение, которое, я все больше к этому склонялся, не было связано с д-ром Хоффманом, а являлось самым заурядным самоубийством, каковое могло произойти где угодно, в любое время — под влиянием сиюминутного отчаяния, ибо не знаю как, но я догадался, что мэр был склонен к хандре. Исполнив свой долг Инспектора Достоверности, я снова оставил Ратушу на попечение единственного зевающего клерка и отправился в бар, куда отвел меня накануне владелец порно-шоу. Но заправлял там уже не дородный негр. Только златокожая девушка, намного более индианка, чем я сам, в узеньком мини из светлой полосатой хлопчатобумажной ткани протирала бокалы, бесцельно уставившись на белый свет, что царил на улице, где в забитых сточных канавах шумно жужжали мясные мухи; хоть я и описал ей хозяина механического порно-шоу, она не смогла вспомнить, видела ли его когда-либо.
Посему я кое-как домучил свой ординарный бренди и решил немного пофланировать по главной аллее, ныне — вотчине летних радостей, реализуемых, правда, с какой-то особой безмолвной вялостью. Пока я глазел, облокотившись о железные перила, на чопорную океанскую зыбь, сзади послышалось постукивание. Стараясь по возможности не привлекать к себе внимания, я оглянулся. Старик спешил мимо меня в сопровождении трескучего стаккато трости, бормоча что-то под нос; на безопасном расстоянии я отправился за ним следом.
Я не берусь описать его походку — как сначала он со стуком устанавливал перед собой трость и, раскачиваясь, наполовину перекидывал через нее свое тело, победоносно пыхтя и задыхаясь, словно на каждом шагу бросал вызов и побеждал обычные законы движения. При всем при том он умудрялся предаваться этой старческой акробатике с такой немыслимой скоростью, будто в палке у него были запрятаны пружины — и в стоптанных каблуках башмаков тоже. Он был неописуемо грязен. Похоже, он ночевал в канализации.
Свой аттракцион он перенес в мрачный квартал воняющих креозотом складов, в которых, судя по зловонию, хранилась вяленая рыба.
В конце аллеи, украшенной стягами вывешенного на просушку белья, возвышалось крохотное святилище рыбацкой мадонны, перед ним из отбитого горлышка бутылки из-под кока-колы торчали увядшие цветы, а позади поросшую травой проплешину почти всю заняла знакомая полосато-розовая палатка. Тут я его потерял. Буквально несколько мгновений назад старик был еще здесь, хромая и судорожно подпрыгивая в попытках преодолеть неподатливые барьеры влажного белья, а в следующий миг его след простыл, — вероятно, он заскочил по дороге в одну из лачуг. Я решил, что подожду его в его собственном заведении.
На сей раз плакат гласил: ГЛАВНОЕ В ЖИЗНИ ДЕВУШКИ; ЦВЕТ КАК В ЖИЗНИ. Чтобы убить время, я бродил от машины к машине, необъяснимо выбитый из колеи тем, что в них увидел, хотя увиденное, в отличие от семи чудес вчерашнего света, не содержало ни малейшего элемента гротеска. Навязчивостью образы эти были под стать картам таро, а название-титр каждого образчика размещалось как некий законченный медальон, включенный в элегантную композицию. В отличие от вчерашних, эти новые картины были уже не моделями, а самыми настоящими изображениями, написанными до приторности изобильным маслом на прямоугольных листах или пластинах таким образом, что спаренные окуляры машин порождали стереоскопический эффект. Расписные пластинки располагались несколькими слоями и вдвигались и выдвигались друг относительно друга посредством запрограммированной системы простейших заводных механизмов, которые давали о себе знать негромким периодическим пощелкиванием и наделяли фигуры неестественно-напыщенными движениями. Тем самым возникала и возможность внезапной трансформации сцен. Благодаря тому что каждая картина подсвечивалась сзади, все они сияли с неестественной яркостью, и, к примеру, лунный свет, заливающий первую сцену, своей роскошной чистотой не шел ни в какое сравнение со светом обычной луны и смотрелся платонической парадигмой лунного света. Это трансцендентальное сияние омывало увитые плющом руины, и слайд перемещался туда-сюда, чтобы дать возможность летучим мышам механически кружить вокруг них. Мрачная сова взгромоздилась на осыпающуюся дымовую трубу и время от времени медленно взмахивала крыльями в сгущающейся темноте, а рядом с нею, радужно переливались буквы слов ПОЛНОЧНЫЙ ОСОБНЯК.
Во второй машине особняк представал в разрезе — дабы явить малиновую комнату и предостережение: ТСС! ОНА СПИТ! Она была бела, как моя анемичная возлюбленная прошлой ночью, и одета, как и она, в черное — но на сей раз в средневековое платье беспримесно черного бархата, рукава которого застегивались с тыльной стороны рук старомодными клинышками на шнурках; несколько темных теней можно было обнаружить и в ее свободно распущенных волосах. Она откинулась, сладострастно забывшись сном, в резном кресле, над которым по самостоятельно сплетенной ими среди драпировок тончайшей проволоке вверх и вниз безо всякой страховки сновали пауки.
Заглянув в третью машину, я увидел дикие дебри колючего кустарника; но затем на живую изгородь, раскинувшуюся у меня перед глазами, наложился юный принц в балетной позе мольбы: густые пряди золотых локонов спадали у него по плечам на разрезной камзол с подложенной кое-где ватой, а изо рта змеился свиток с надписью: ИДУ! Заросли тотчас расступились, чтобы явить взору в последовательности искусно выстроенных перспектив спящую в зачарованном доме из первой машины — с непозабытой совой наверху и т. д., и т. п.
ПОЦЕЛУЙ МОЖЕТ ЕЕ РАЗБУДИТЬ. В малиновой комнате пригожий принц с розовой, как леденец, кожей и губами под стать земляничному мороженому склонился над спящей девушкой; следующий слайд скользнул на место и показал их совсем рядом, его локоны смешались с прядями ее распущенных волос, а лицо так тесно прижалось к ее лицу, что бледная девическая кожа зарделась от столь близкого соседства. Щелкнул встроенный механизм. Оттенки, свойственные теплой плоти, окрасили ее лицо. Ее глаза раскрылись. Приоткрылись алые губы.
На этом живое очарование рассеялось. Внутри пятой машины царила безудержная злокозненность. Искореженные цветы просовывали сквозь малиновые стены, разнося их в клочья, чудовищные бодучие бивни, трубящие хоботы, заканчивающиеся ослепительно сверкающими зубами; прожорливый сад пускал слюну на свою жертву, буквально каждый кирпич был показан в процессе падения. Среди неистового насилия этой трансформации все еще длилось забвение объятий. Пробудившаяся девушка со всей свойственной юности прелестью по-прежнему покоилась в объятиях своего возлюбленного, с которого спала вся плоть. Это был просто ухмыляющийся скелет. В одной пригоршне фаланг он сжимал косу, а другой жадно тискал выпростанную у девушки из-под корсажа спелую грудь, одновременно расталкивая настежь ее бедра костлявыми коленями. Эмблема гласила: СМЕРТЬ И ДЕВУШКА.