Григорий Канович - Свечи на ветру
— Твои письмена — дерьмо, и глина, и камни, — пьяный дед едва ворочал языком. — Не отдам я тебе Даниила. Ни за какие сокрови…
Старик не договорил, уронил голову на стол, где стояла глиняная миска с двумя картофелинами в мундире. Гладкая и тусклая, дедова голова сама походила на прилежно очищенную картофелину со вздрагивающими голубоватыми прожилками.
Через неделю деда увезли. Старик, не желавший и слышать о богадельне, вдруг согласился. По правде говоря, я не сразу раскусил его хитрость.
Когда председатель общины, владелец бензоколонки Эфраим Клингман, принес ему билет на поезд и объяснил, как туда добраться, дед сказал:
— Одну секундочку, реб Эфраим. Я только кое-что прихвачу с собой.
— Ради бога, не беспокойтесь. Вы будете там всем обеспечены, — заверил владелец бензоколонки и погладил свою дремучую бороду.
— Сейчас, сейчас.
Дед прошел в свою комнату и вернулся с лупой.
— Лупа? — удивился Эфраим Клингман. — Зачем вам в богадельне лупа?
— Хороший часовщик, реб Эфраим, лупу с собой даже в могилу берет, чтобы не каждый паршивый червяк его кости глодал.
— Как вы можете, — поморщился владелец бензоколонки.
— Часовщик берет лупу, портной иголку, сапожник шило, а вы?
— Что я? — надулся Эфраим Клингман.
— Вы что возьмете? Запах бензина?
На станции дед сказал провожавшему его могильщику:
— Посмотри за Даниилом. Я скоро вернусь.
Когда поезд отошел от станции, Иосиф подошел ко мне и пробасил:
— Судьбу не перехитришь.
— Что?
— Ты знаешь, малыш, почему твой дед поехал?
— Не знаю.
— Богадельня там же, где и тюрьма. В том же городе. Старик решил повидать Саула.
Я стоял, ошарашенный, и едва сдерживал слезы. Бедный дед! Он, видно, забыл, что отец бежал из тюрьмы, был пойман и сослан в другой город, где-то на севере Литвы. А может, бабушка не успела ему перед смертью сказать об этом.
Вдаль убегали умытые первым весенним дождем рельсы, такие бессмысленные без поезда, без гудка паровоза и чумазого лица машиниста.
— Он сбежит из богадельни, — сказал я, глядя на рельсы и мигая, чтобы не заплакать.
— Не те ноги, — буркнул могильщик. — Ну как, малыш, пойдешь ко мне в ученики?
— Нет.
Теперь рельсы были похожи на двух пустившихся наперегонки змей.
— Настоящий мужчина не должен спешить с ответом. Подумай.
— Нет.
— Еще раз подумай. Или, может, ты соскучился по приютским харчам?
Я бросился бежать со станции и опомнился только, когда влетел во двор Пранаса.
— А Пранукас на фабрике, — пропела тетка Тересе.
— На фабрике?
— С сегодняшнего дня он на жалованье. А ты, небось, голоден?
— Нет.
— Приходи вечером. Тогда и попрощаетесь.
— А я не прощаться.
— Разве ты остаешься в местечке? Я слышала, будто тебя забирают в приют, — снова пропела тетка Тересе.
— Никуда меня не забирают, — сказал я и уныло поплелся на мебельную фабрику.
Во дворе фабрики всегда пахло стружкой, столярным клеем и тайной. Я иногда лазил туда через забор за щепками для растопки. Перелезу, бывало, упаду на стружки и слушаю, как поют пилы, как снуют стамески и гудят оконные стекла. Я забывал про бабушку, про нашу облезшую печь и затаив дыхание глядел, как широкоплечие, молчаливые парни грузят на машины или на возы полированные стулья, шкафы и даже кровати. Никогда в жизни я не сидел на таком стуле, не спал в такой кровати. Я зажмуривался и мысленно растягивался на мягком матраце, накрывался пуховым шелковым одеялом или откидывался на блестящую спинку стула и давал разные сердитые распоряжения. Но больше всего мне на фабрике нравились сами столяры. Они не были похожи ни на деда, ни на могильщика, ни на господина Дамского. Молодые и сильные, столяры порой целыми сутками бездельничали, а дед ворчал на бабушку, когда та посылала меня за щепками:
— На фабрике полиция.
— Ну и что? — как ни в чем не бывало отвечала бабушка. — Даниил же не бастует.
— Бастуй, Даниил, бастуй, — кричал дед, но я не понимал, чего он от меня хочет.
Что такое забастовка, мы с Пранасом узнали от дяди Стасиса… Почему ни разу не бастовал дед, могильщик, господин Дамский?.. Неужто они всем довольны в жизни?.. Конечно же, нет. Бабушка терзала деда каждый божий день, тянула из него, как он сам говаривал, последние соки, но ему и в голову не приходило бастовать. Куда там! Я же довольно часто устраивал забастовки и, надо сказать, успешно. Раньше я должен был с бабушкой ходить в молельню три раза на дню, а добился того, чтобы посещать синагогу только по праздникам, а после бабушкиной смерти даже в праздники перестал туда наведываться.
Тетка Тересе совсем расстроила меня. И до нее дошел слух про мою отправку в приют. Ничего удивительного, — местечко наше маленькое, и слух облетает его за полчаса, как бабочка-однодневка.
Я послонялся по двору мебельной фабрики в надежде встретить Пранаса, но его нигде не было.
Домой возвращаться мне не хотелось. После отъезда деда все в нем вдруг осиротело. Даже кошка почувствовала себя покинутой и никому не нужной. Она сидела на пороге и по-старушечьи чего-то ждала, изредка выгибая спину и мяукая на прохожих, спешивших к своим порогам и кошкам. Было время, когда я думал, что нашей кошке, кроме мышей и бабушкиной ласки, ничего не нужно, но сперва дом оставили мыши, а потом ушла и бабушка, но кошке, одинокой и беременной, некуда было деться. Из жалости я даже вылепил десяток глиняных мышей, рассовал их под стол, под топчан и под давно остывшую печку, но она недолго ими потешалась.
Нет, домой мне совсем не хотелось.
Вечерело. Местечко укутал теплый весенний туман. Он стлался низко над землей, заливая всю округу белесым козьим молоком.
Когда я вошел в синагогу, служка Хаим, зажигавший свечи, сказал:
— Правильно, Даниил. Перед отъездом тебе надо помолиться.
— Я не молиться пришел.
— В божьем доме не шьют и не бреют, — сказал Хаим.
— Мне нужен господин Пьянко.
Господину Пьянко принадлежала мебельная фабрика в местечке. Он был тихий, набожный человек, с обожженным лицом, украшенным бакенбардами. Когда-то на фабрике случился пожар, и господин Пьянко здорово обгорел.
— Реб Натан придет к самой молитве, — сказал Хаим и зажег еще одну свечу. — Все равно он тебе не поможет.
Служка оказался прав. Господин Пьянко выслушал меня и, поглаживая бакенбарды, объяснил:
— Как член общины я не могу нарушить слово. Решено тебя отправить в приют. Для моей фабрики ты еще слишком молод.
— Через год вернется мой отец.
— Через год и поговорим, — господин Пьянко погладил, как собачонку, свои баки и приступил к вечерней молитве.
Туман загнал кошку домой. Я тихонько отворил дверь и юркнул в свою комнату. Не зажигая света, я разделся и лег. Кошка выскользнула из темноты, прыгнула на кровать и свернулась у моих ног, не проявлявших доселе к ней ни должного терпения, ни справедливости. В ее незлобивом урчании мне слышались не только кошачьи жалобы на несчастную долю, но и голос бабушки, низкий, с хрипотцой, винившей во всех наших муках своего единственного сына арестанта Саула.
Я лежал и старался не думать о приюте. Я глядел то в потолок, то на рваные обои, за которыми осторожно шевелились клопы. По потолку ходил синагогальный служка Хаим и зажигал, как на небе, звезды, а под звездным сводом потолка летал дед, кувыркался, как витютень, и звезды опаляли его крылья.
Мое воображение рисовало на потолке не только деда и служку Хаима. Там совершал побег из тюрьмы мой отец, Саул Клейнас, чтобы только спасти меня от приюта.
Как я ни старался забыть о приюте, мои мысли возвращались то к нему, то к могильщику Иосифу, и тогда с потолка исчезали звезды и он нависал надо мной, как надгробный камень.
Среди ночи я вдруг услышал скрип. Вслед за скрипом раздались шаги, я вскочил с кровати и в испуге прижался к стене, как будто недружелюбные клопы за обоями могли взять меня под защиту.
— Надо на ночь закрываться, — пророкотал чей-то голос, и я узнал могильщика. Он чиркнул спичкой, и комната на мгновение осветилась неверным светом. Казалось, залетел светлячок, огляделся и выпорхнул в оконце.
Меня знобило. Мелкая дрожь пронизывала тело. Я стучал зубами, как местечковый сторож колотушкой.
Одноногий снова зажег спичку и сказал:
— Однако же ты, малыш, здорово перепугался. У тебя зуб на зуб не попадает.
Иосиф поднес зажженную спичку к лампе, и от занявшегося фитиля по комнате поплыл знакомый и жилой запах гари.
— Совсем я не перепугался, — ответил я, и меня снова заколотило.
— Да ты никак захворал?
Иосиф подошел ко мне и положил на лоб руку.
— Точно. А ну-ка ложись, малыш. Я тебя накрою, — он снял свой полушубок и, когда я лег, бросил его поверх одеяла.