ТАДЕУШ КОНВИЦКИЙ - ЧТИВО
– Да. Ты. Погаси свет. Я послушно погасил.
– Тони, с тобой творится что-то неладное. Ты обезумел в этом безумном мире. Ведь мы вместе партизанили. Вспомни, кажется, это было на Пасху сорок пятого. Мы сидели в какой-то усадьбе на краю Рудницкой пущи.
Светало, мы чистили оружие, и мне пришла в голову дурацкая идея поиграть в русскую рулетку. Я повернул барабан нагана, барабан с одним патроном, и нажал курок. На мою беду, револьвер выстрелил, пуля пробила тебе ладонь, когда ты поднял руку, чтобы перекреститься или пригладить волосы. Помнишь, мы целый день убегали, петляли в пуще, потому что вокруг полно было карательных батальонов, и я все время тебя тащил, хотя другие сменялись каждые полкилометра.
Мицкевич криво усмехнулся:
– Да я никогда не крестился, я же караим, и всегда был караимом. Ты меня выдал в городе. Язык у тебя очень длинный. Протрепался кому-то, что я прячу оружие, кстати, советский наган.
– Тони, я, кажется, тоже начинаю сходить с ума. Меня же не было в городе.
Мы вместе ушли к партизанам. Покажи правую руку.
Он затянулся сигаретой и спрятал руку под стол.
– Зачем тебе моя рука? Я приехал не для того, чтобы сводить с тобой счеты.
Или с кем-нибудь еще.
Я выскочил из-за стола. Стекла звенели от очередного удара грома, не спеша удалявшегося в сторону Праги.
– Дай руку. – Я схватил Мицкевича за плечо, а он со все той же кривой усмешкой отвел руку назад.
Тогда я зажег свет и с силой рванул вяло сопротивляющуюся руку.
– Гляди, Тони, вот он, шрам. Прямо посередине. Пуля прошла навылет.
А он беззлобно рассмеялся:
– Это дрель прошла навылет. В автомастерской, в начале моей американской карьеры.
Обескураженный, я вернулся на свою разворошенную постель. Сел, обхватив руками тяжелую, как цементная глыба, голову. Опять где-то ударил гром, электрический свет на мгновенье померк.
– Тони, ведь, если постараться, можно найти свидетелей. Одна из наших связных живет в Гданьске…
– Не надо усложнять нашу общую судьбу. Ты начитался партизанских книжек, у вас они были в моде. Выдал меня, и точка.
Подошел, похоже, с намерением дружески меня обнять, но только потрепал по плечу:
– Я же знаю, ты не нарочно. И не будем больше к этому возвращаться.
– Ты специально прилетел на собственном самолете, чтобы мне это сказать, напомнить, пристыдить.
– Нет, я прилетел с другой целью. Но ты – единственный на свете свидетель моей молодости. Нам с тобой снятся одни и те же сны.
– Тони, мне вообще никакие сны не снятся. Я мало что помню, но не забыл, что прострелил руку товарищу, которого мы потом спрятали в лесной сторожке.
– Ну хорошо. Мне пора. У меня назначена встреча.
– Почему ты внес за меня залог? Он молча направился к двери.
– Не уверен, что мы с тобой когда-нибудь встречались.
Он обернулся и торжественно произнес:
– Я тебя прощаю.
Я кинулся за ним вдогонку, но он уже был на лестнице. Я подбежал к окну.
Тучи медленно расступались. За Дворцом темнота треснула, и на небо выплеснулась пригоршня красного закатного зарева.
Хоть бы кое-как собрать мысли. Хоть бы унять эту дрожь во мне, вокруг меня, надо мной. Я человек внушаемый. Принадлежу к разряду людей, которых можно убедить в чем угодно. Какая-то вина лежит на мне, на ближних, на всем Ноевом ковчеге. Кто-то внес это ощущение греха в наш генетический код.
Из неестественно длинного лимузина выскочил шофер и раскрыл огромный черный зонт. Но нужды в этом не было. Мицкевич вышел из подворотни под собственным зонтом, наверно с золотой или платиновой ручкой.
Они сели и уехали, оставив за собой хвост пара, то ли дыма. Где-то в соседнем подъезде начали долбить очередную стену. Жизнь шла вперед. Но не моя. Мою кто-то остановил, как стрелку часов. Часов с кукушкой или с курантами, исполняющими полонез «Прощание с родиной».
Слава тебе, неведомый, непостижимый, неразгаданный. След моего существования, как письмо в бутылке, пляшущей на морских волнах, совершает свой неуверенный полет в банальном межзвездном пространстве вместе с консервными банками, ржавыми обломками старых забытых ракет, окаменевшими отходами давно скончавшихся астронавтов.
Я родом с маленькой провинциальной планеты, которая за год описывает небольшой круг возле своего неказистого солнца. Я плод некоего физического феномена, который мы назвали жизнью, чем и ограничились, поскольку явление это нам до сих пор непонятно. Наша планета окутана – неизвестно кем – плащом воды и земли. А мы, то есть молекулы жизни, вышли из этой воды или из воды и земли, то есть из праха, и живем среди себе подобных в гуще жизни, а вернее, в ее закоулках, швах, надежных укрывшись в долинах рек или между высоких скал.
Топливо, энергия, привод, который заставляет нас двигаться, поторапливает, гонит куда-то вслепую,– страх смерти, то бишь уничтожения в вечном процессе превращения энергии.
Возможно, чтобы облегчить невыносимое из-за своей непонятности существование, мы придумали некий способ, позволяющий глушить постоянное беспокойство, подавлять судорожные приступы страха, и, придумав, назвали его любовью. Украсили этим венком, сплетенным из самого прекрасного, что есть в наших мыслях, чувствах и намерениях, заурядный, пошловатый и даже немного унизительный инстинкт продолжения рода, или, если угодно, установленную тобой либо кем-то из твоего окружения, возможно без твоего согласия, обязанность поддерживать эксперимент, подчиняться прихоти или насущной необходимости, цель которой мы, быть может, никогда не узнаем.
Нарушив тем самым твои или твоих экспертов заветы и нормы, мы соорудили для себя лично невидимый шатер, в котором на свой страх и риск и, возможно, попреки законам сохранения материи зачали новую, нашу собственную вселенную, нашу, пока еще невеликую бесконечность.
Я бежал по уже обезлюдевшим улицам в сторону Старого Мяста. Варшава рано ложится спать. Нет, Варшава рано начинает скрывать свою бессонницу. На западе под навесом черных туч розовела полоска чистого неба. Моросил последний, оставленный грозой, реденький дождик. Я слизывал с губ влагу, постную, как слезы.
Я нашел эту улочку. Неподалеку что-то гудело и постукивало, как будто за утлом была фабрика Я заглянул на рыночную площадь. Там еще толпилась кучка зевак, глазея на выступления учредителей какого-то фонда, основанного очередной свежеиспеченной партией. Под полотняным балдахином корячился молодежный ансамбль, но слышны были одни ударные. Я увидел свисающий с балдахина транспарант. Расплывшиеся буквы складывались в надпись
«Славянский Собор».
Какой-то пенсионер с собакой на поводке – пенсионеров теперь расплодилось без счету, – итак, какой-то пенсионер сказал мне с доверительной улыбкой:
– Столько новых партий – названий уже не хватает.
Мужчина в расшитой цветными нитками косоворотке то ли скетч разыгрывал, то ли произносил шутливую речь. Подъехала полицейская машина и остановилась посреди площади. Знакомая с виду наркоманка ходила среди зевак, выпрашивая подаяние на порцию «компота».
Я запомнил этот дом со слегка покачивающейся на ветру или на сквозняке латунной вывеской. Повернул дверную ручку и вошел в длинный тесный подъезд. Узкая лестница с деревянными перилами вела куда-то на чердак. На всех этажах были солидные двери черного дерева, снабженные медными табличками с фамилиями владельцев. Она не могла жить за такой дверью. С бьющимся сердцем я поднимался все выше, пока не оказался на последней площадке, в более поздней надстройке, где увидел приступку из светлого дерева и дверь из светлого дерева, анонимную, не отмеченную никаким отличительным знаком. На ней была только медная колотушка в виде маскарона, держащего в пасти кольцо. Я постучал этой колотушкой, заглушая разносящуюся между крышами домов монотонную барабанную дробь.
Долго никто не открывал, тишину за дверью не нарушили ни шаги, ни перешептывания, ни шорохи. А у меня сердце уже подкатывало к горлу, мешая дышать. Закрыв глаза, я растерянно прислушивался к стуку барабана и своего сердца.
И вдруг дверь бесшумно отворилась. На фоне слабо освещенного прямоугольника стояла она, одетая так же, как на прогулке, только без шляпки и сумочки.
– Простите. Ради Бога, простите, что так поздно. Но это очень важно.
Она смотрела на меня без удивления, но и не слишком приветливо. Словно я вызвал ее, неподготовленную, из другого измерения или из другого мира.
– Я могу войти? Она посторонилась:
– Прошу.
Я увидел вереницу сумрачных чердачных помещений, какие-то косые стены и наклонные потолки, опирающиеся на столбы из потемневшего натурального дерева. Кое-где висели сшитые из поблескивающих и матовых лоскутов коврики со схематичными натюрмортами и женскими портретами.
– Кто вы? – пересохшими губами спросил я.
Она медленно пятилась от меня.
– Что случилось?
– Кто вы? Мне необходимо это знать. Она мягко улыбнулась: