ТАДЕУШ КОНВИЦКИЙ - ЧТИВО
Я закашлялся, сердце опять застучало о ребра, горло сдавил панический страх, хотелось куда-то бежать, удирать, но куда бежать и зачем.
Большая капля шлепнула меня по лбу. Я побрел вперед. Спустился по ступенькам в подземный переход. Все стены были исписаны и изрисованы краской из пульверизатора. Стены плача, стены греха, стены бунта.
Я остановился и машинально прочел чей-то стих или афоризм, запечатленный на стене красной акриловой краской: «Поэт идет поэт видит поэт правду скажет поэт по совести осудит – а поэту в жопу хуй»,
Никто этой надписи не стер. Привыкли. Вульгарность – наше Мертвое море.
Хамство – наше Красное море. Омут. Бешеная круговерть необъяснимых волн отчаяния. Это уже было. Все уже было. Но неизвестно, что будет.
Я вышел на площадь Трех Крестов. Поперек тротуара лежала опрятно одетая женщина, держа над собой большой плакат: «Спасите Польшу». Неподалеку на стоянке такси водитель бил несговорчивого клиента. Никто не спешил бедолаге на помощь, зато к демонстрантке то и дело подходили прохожие и вступали с ней в дискуссию.
Когда-то меня волновала судьба моего отечества, но со временем и это прискучило. Я внутренне разбит. Вернее, зеркало моего сознания разбилось на мелкие осколки. Вроде бы все отражает, но в виде атомов. И не дрожь меня пробирает, а что-то пересыпается под грудиной, под разбитым лбом – раздробленные мысли, раздробленные предчувствия, раздробленные инстинкты.
Я вернулся домой. Сел на кровать, уже который день не застилавшуюся. Тупо посмотрел на кушетку: зачем я приволок ее обратно в свою комнату. Что делать. Лучше бы всего пойти на почту и отправить себя заказной бандеролью. Но куда. Кому.
За окном клубились темные тучи, сталкиваясь с еще более темными. Где-то над Старым Мястом с глухим гулом прокатился первый гром. Первый гром первой весенней грозы.
Но ведь я ее видел. Шел с ней рядом, касаясь рукой ее сумочки, сидел на скамейке так близко, что не только чувствовал запах восточных духов, но и ощущал легкое тепло ее тела. Что делать.
Раздался звонок. Я машинально поднял трубку и услышал длинный гудок.
Звонили в дверь. Первым моим желанием было спрятаться под кровать. Но толку-то что. Хуже на этом свете мне уже не будет.
Я открыл дверь. Передо мной стоял Тони Мицкевич с зонтом в руке. Пожалуй, он все-таки больше похож на поэта, чем на далай-ламу. Аккуратно закрыл зонтик.
– Я пришел с утешительницей. Можно?
– Можно.
В комнате он вытащил из кармана бутылку виски какой-то незнакомой и, видимо, очень дорогой марки.
– Выпьем по маленькой, как в старые времена.
– Какие времена?
– Так говорится. Доставай стаканы.
Я подошел к окну. Со стороны Дворца культуры летел сильный дождь, разбиваясь об асфальт сотнями сверкающих брызг. Под моим балконом мок бесконечно длинный лимузин. Значит, это не сон. Тони настоящий, и миллионы его настоящие.
– Все усложняется. Нет у меня больше сил терпеть.
– Что усложняется?
– А, долго рассказывать.
– Тогда тащи стаканы.
Я подошел к буфету, сильно потрепанному жизнью. После отъезда жены я его ни разу не открывал. Дверцу заклинило, но я кое-как справился. Внутри стояло несколько бутылок с остатками спиртного, валялись старые поздравительные открытки. Я достал два стакана. Поставил на стол.
– Закусить нечем.
– Не беда, – сказал Тони. – Я об этом подумал.
И вынул из кармана пальто красиво упакованную коробочку, в которой были бутерброды с черной икрой.
За окном сверкнуло. Потом прогремел гром. Мы с минуту смотрели в окно, исхлестанное крупными каплями.
– Это здесь случилось? – спросил Тони, разливая виски.
– Да, здесь, – неуверенно ответил я.
– На этой кровати?
– На кушетке.
Тони оглядел неудачный гибрид канапе с оттоманкой и молча покачал головой.
– Ты меня ни с кем не путаешь? – внезапно спросил я.
Он удивленно на меня посмотрел.
– Лететь за тысячи километров ради какого-то неудачника?
– Нет, это ты. Я тебя до конца дней не забуду.
– Но почему?
– Не важно. Потом скажу.
Мне стало не по себе. Только этого не хватало. Хорошо бы открыть балконную дверь и сигануть головой вниз, на лимузин, выстланный изнутри шкурой бедного тигра или несчастного леопарда. Опять сверкнуло и загремело. Я отпил глоток, поперхнулся и долго кашлял под сочувственным взглядом Мицкевича. Да, в моих родных краях многие носили эту прославленную фамилию.
А он задумчиво глядел в свой стакан:
– Знаешь, я иногда думаю: может, купить у русских эту Воркуту, купить, сровнять с землей и засадить тюльпанами. Кажется, они хорошо переносят холода. Недурная идея, как ты считаешь?
– Тони, столько лет прошло.
– Но я не могу забыть. И чем дальше, тем хуже. Глушу себя работой, миллионами, Америкой – без толку.
– Не было Воркуты. Забудь. За это время выросло несколько поколений. Мы живем среди чужеземцев.
Он начал рыться в набитом кредитными карточками бумажнике. Большая часть из них была золотого цвета. Я уже знал, что это значит.
– На, прочти. – Он протянул мне четвертушку бумажного листа.
Я увидел частокол славянских букв и вполголоса прочитал по слогам:
– МВД СССР, Министерство внутренних дел Коми АССР. Управление исправительно-трудовых учреждений, архивный отдел, 14 января 1992 года, город Воркута. Справка. Выдана гр-ну Мицкевичу Антону Михайловичу, по национальности поляк, уроженец гор. Троки, Литва, осужденному особым совещанием при МВД СССР 25 июля 1945 года по ст. 58-1а, 58-П УК РСФСР на семь лет лишения свободы, в том, что он действительно отбывал срок наказания в местах лишения свободы с 4 декабря 1945 года по 4 декабря 1956 года, откуда освобожден по отбытии срока наказания. Зав. архивом УиД МВД КОМИ АССР И. С. Кулик, архивариус Т. В. Назарова.
Кончил читать, сложил листок и вернул Тони.
– Звучит как строфы из современной Библии, – сказал я.
Мицкевич, напряженно слушавший этот читаный-перечитаный текст, вздохнул, спрятал свою реликвию и поднял стакан:
– Да, за каждой буквой, за каждой запятой кровь и кости.
Где-то над городом гремел гром, иногда вспыхивала молния, а проливной дождь барабанил по окнам, подоконникам, железным крышам и обвисшим маркизам над витринами магазинов.
Я встал, чтобы зажечь свет, но Тони удержал меня движением руки, на которой сверкнули огромные золотые часы:
– Не надо.
Я сел на стул. С минуту мы прислушивались к неистовству первой грозы.
– Зачем ты себя терзаешь? Честное слово, не понимаю.
– И не поймешь. Никто из тех, кто там не побывал, не в состоянии понять.
– Но это прошлое погребено под благополучием, успехом, другой сумасшедшей жизнью.
Мицкевич вертел в пальцах стакан:
– Я прочел много воспоминаний об этих лагерях. Собственно, все, что опубликовано. Но часто меня раздражает назойливое морализаторство авторов.
Чем меньше человек пробыл в лагере, тем с большей легкостью осуждает ближних. А я уже никого никогда не буду судить.
Он на минуту умолк.
– Но почему ты именно ко мне с этим приехал?
– Погоди. Я несколько лет, да, изрядный кусок времени провел в шахте, и был у меня там приятель, паренек из наших краев. Осенью сорок четвертого этому мальчишке – ему тогда было семнадцать лет – командир, не то капитан, не то ротмистр, приказал привести в исполнение приговор: убрать осведомителя НКВД. Малый пошел, агента застрелил, но его схватили. Под пытками он выдал своего командира. А теперь, много лет спустя, я читаю исторические труды, в которых этот командир прославляется как герой и мученик, а мой лагерный друг, в то время почти ребенок, остался в истории страны как предатель, ренегат, символ позора. Ну и что получается?
Человека, который легкомысленно отправил пацана на ужасное задание, позволят в ранг святых, а жертву его беспечности раз и навсегда сталкивают в наше национальное пекло. Нет, с этим я не могу согласиться.
Я смотрел на кушетку и видел, что она стоит криво. В изголовье лежал заблудившийся отблеск продравшегося через грозовые тучи солнца, а может, уличного фонаря.
– Строка в истории – случайность. И развенчание истории тоже. Так уж сложилась жизнь у этого ротмистра и у этого парня. И ничего ты тут не изменишь.
– Но я постоянно об этом думаю. И о разных других случаях, и обо всей нашей лагерной Голгофе.
Он полез в карман за сигаретами. Прикурил от зажигалки, кажется тоже золотой, украшенной какими-то камушками.
– А помнишь, кто меня выдал?
Я встал, чтобы повернуть выключатель.
– Кто тебя выдал? Не знаю. Откуда мне знать?
Комнату залил яркий свет.
– Ты, – сказал он, сощурившись. – Ты меня выдал.
Остолбенев, я застыл посреди комнаты.
– Я? – выдавил с трудом.
– Да. Ты. Погаси свет. Я послушно погасил.
– Тони, с тобой творится что-то неладное. Ты обезумел в этом безумном мире. Ведь мы вместе партизанили. Вспомни, кажется, это было на Пасху сорок пятого. Мы сидели в какой-то усадьбе на краю Рудницкой пущи.