ТАДЕУШ КОНВИЦКИЙ - ЧТИВО
– Я вас давно знаю, – неожиданно сказала Вера.
– Откуда вы меня можете знать? – встревожился я.
– Встречаю на Новом Святе, на Краковском Пшедместье. У вас всегда такое лицо, будто вы спешите по очень важному делу или собираетесь совершить великое открытие.
– Я просто много хожу. Всю жизнь иду, хотя фактически стою на месте.
– Не надо ничего бояться.
– А с чего вы взяли, что я боюсь?
– У вас такой растерянный, даже немного испуганный взгляд.
– Это от близорукости.
– Мне захотелось увидеть вас днем.
– Ну и что?
– Ну и ничего.
Да, мы с ней когда-то купались в темной реке около шлюзовых затворов, за которыми гудела и бурлила вода, падая по цементному стоку в каменистое русло, стиснутое с обеих сторон песчаными обрывами, добела раскаленными августовским солнцем. Мне было лет четырнадцать или пятнадцать, и в голове страшно шумело, шумело и стучало от какого-то неведомого прежде волнения, когда я кружил около нее, плескался, нырял – лишь затем, чтобы увидеть ослепительно белый краешек груди, глотнуть холодной, пахнущей лесом воды, которая касалась ее губ.
– Нехорошо. Случится что-то нехорошее, – шепнул я.
– Простите, не поняла.
– Я говорю сам с собой. Иногда.
– Когда волнуетесь?
– Да. Пожалуй.
– Может быть, я навязываюсь?
– Ну что вы, – горячо возразил я.
Она навязывается, подумал с негодованием. Такая красота, очарование и таинственность. Девушка из моей юности, заблудившаяся в канун конца света.
Настоящего конца. Каждое поколение ждет конца света. Что-то в этом есть.
Или, по крайней мере, должно быть.
– И все-таки вы боитесь.
– Чего мне бояться?
– Это из-за чувства вины.
Меня опять залихорадило. На одном из деревьев под нами расселись сотни воробьев. Их пронзительное чириканье было похоже на жужжанье большого трансформатора. Что она имеет в виду. О какой вине говорит. Чем это кончится. И все же мне хотелось, чтобы она сидела тут со мной, согреваемая прозрачным солнцем нежданно нагрянувшей весны, чтобы не уходила, чтобы не растворилась в унылой повседневности.
– Может быть, вы психолог?
Она вдруг рассмеялась, весело и непринужденно:
– Не угадали. Я художница. Делаю картины из старых благородных тряпок.
– Я откуда-то помню вашу фамилию.
– Я тоже этим страдаю. Мне кажется, будто я все уже откуда-то знаю.
Чересчур много, подумал я. Чересчур много разом предлагает мне эта женщина. Тогда она мне показалась совсем еще девочкой. Теперь я вижу, что это молодая женщина. И она видит, что я боюсь. Опасаюсь вылезти из своей раковины на дневной свет.
Да, мы встретились во время войны. Она приехала к нам в отряд на мужском велосипеде. На ней было цветастое платье, какие тогда носили девушки, на ногах туфли на деревянной подошве, а по спине вилась толстая темная коса.
Я запомнил цвет ее глаз, потому что рядом, вокруг, везде, на каждом шагу в лесу были озера, пруды, ручьи перелесок. Возможно, в тот раз я и обратил на нее внимание, хотя она, окруженная партизанскими командирами, лихими сердцеедами, вряд ли меня заметила.
– Знаете, мне хочется вас обнять.
– О, это уже что-то новое, – засмеялась она, озарив меня синевой своих глаз.
Откуда на этом жалком свете такая кожа. Откуда такие ресницы, такой свежий рот. Легкомысленная расточительность скаредной природы. Поразительный феномен в потопе случайностей.
– Вы не против, чтобы я изредка вам звонила?
– Нет, конечно. Буду ждать.
– Без всяких обязательств. Может, позвоню, а может, и нет.
Да, мы познакомились с ней после войны. Она стояла на лесах у стены костела и шпателем соскребала что-то с изъязвленной поверхности. А потом этот шпатель упал на землю, и я его поднял, взобрался по лестнице и подал девушке с лесными глазами, которая была студенткой, обучалась не то истории искусств, не то живописи или прикладной графике. Она тогда что-то дружески мне сказала, и я ответил шуткой, а сам подумал: как жаль, что я ухожу, хотя мне не хочется уходить, как жаль, что нельзя остаться с ней навсегда вопреки всем и всему.
– Пожалуйста, не вставайте,– сказал я, предупреждая ее намерение.
– Хотите, чтобы я не уходила?
– Да. Очень хочу.
Она как-то печально улыбнулась и вдруг показалась мне совершенно другой, обремененной зловещей тайной или роковым предназначением.
Между тем из-за деревьев вынырнула Анаис и направилась к нам с натужно приветливой улыбкой. Сегодня вместо шляпы она нацепила какой-то восточный тюрбан. Высохшее лицо с вертикальными, пугающе длинными морщинами было обсыпано кошмарной коричневой пудрой. На ходу Анаис нервно поправляла вылезающие из узла мятые бумаги и драные тряпки.
– Здравствуйте,– сладко пропела она.– Добрый день. Позвольте угостить вас сигаретой.
– Добрый день. Спасибо, мы не курим,– не скрывая удивления, ответила Вера.
– Жа-а-ль, – протянула Анаис– Я иду в монастырь. Туда, вниз. – Рукой с окурком она, как балерина, описала полукруг, сверля меня многозначительным взглядом.
И пошла, но как бы нехотя. Останавливалась, пятилась, безуспешно раскуривала погасшую сигарету. Откуда-то прилетели голуби. Хлопая крыльями, садились рядом с ней в надежде на угощенье.
– Это муза павшего режима. Призрак минувшей эпохи.
– Вы ее знаете?
– Да. Познакомились в комиссариате. Где ее только не встретишь. На митингах, в костеле, в участке. И всюду наводит страх на людей. Наше общее угрызение совести.
Позади нас, в музыкальной школе, раздались звуки рояля. Кто-то разучивал сонату, которую я помнил с давних времен.
– Бедная,– шепнула Вера.
– Все мы бедные. Я здоров, но тяжело болен. Страдаю атрофией той неизвестной железы, которая заставляет совершать привычные движения, включаться в будничную суету, велит по утрам вставать, бриться и выходить из дому, чтобы вырвать кусок у ближнего изо рта. Честно говоря, я чувствую себя в некоторой степени обманщиком. Все видят во мне конкурента, а я безвреден. И дело тут не в возрасте. Потеря интереса к жизни, ослабление воли, апатия усталого организма. Нет, это случилось внезапно, в один день.
Я от кого-то заразился, подхватил неизвестный вирус. Думаю, нас много. Все те, что молчат или улыбаются без слов.
– А я люблю жизнь,– сказала Вера. Достала из сумочки помаду и стала подправлять рисунок губ.
– Вот я вам и представился. Не с лучшей стороны.
– Да я же вас знаю. Может, я давно за вами охочусь.
Смутившись, я принялся носком ботинка стирать белый рисунок мелом, начертанный на плитах дорожки детской рукой.
– Мне пора идти. Проводите меня немного?
– Конечно. – Я вскочил со скамейки. Страшная проблема разрешилась сама собой. Она жива, я вижу у нее под ухом, под прядкой волос, под нежной кожей, чуть дымчатой от прошлогоднего загара, в том месте, которое будто создано для поцелуев, медленно пульсирующую жилку. Она жива.
Потом мы шли по Краковскому Предместью. Я вдруг почувствовал какое-то радостное облегчение. Что-то ужасное закончилось, а что-то тревожное, но приятное начинается. И я, если наберусь смелости, могу сделать так, чтобы это продолжалось, а могу завтра забыть и снова погрузиться в летаргический сон.
Со стороны Старого Мяста надвигалась очередная колонна демонстрантов. Я с удивлением увидел шествующего в первом ряду президента. Теперь, на улице, ясным солнечным днем, он походил на обросшую черным мхом кочку из лесного урочища. Президент тоже меня заметил и что-то сказал идущему рядом человеку. Оба отделились от колонны и торопливо зашагали к нам.
– Привет, мой юный друг! – воскликнул президент.– Хочу познакомить вас с великим человеком.– Он указал на своего спутника, который был поразительно похож на атамана Хмельницкого. Сзади с его лысого черепа свисал слипшийся от пота оселедец. – Лидер Фиолетовых.
Хмурый атаман небрежно поклонился и уставился на Веру.
– Мы идем на Бельведер,– сообщил президент, нервно шевеля бровями, похожими на веточки кладбищенской туи.
– Сейчас все ходят к Бельведеру, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
– Естественно. Бельведер – символ нашей независимости, которая обычно у нас бывает не дольше весенней грозы. Надо пользоваться случаем, – засмеялся президент.
– А потом что?
– Потом очередной раздел. Кто-нибудь непременно на нас позарится.
– А Сыны Европы?
– Сыны Европы вас спасут. Прощайте, мадам. Пока, мой юный друг.
Но лидер Фиолетовых, похожий на атамана Хмельницкого, стоял как столб и пялился на Веру.
– Пан президент, мне по ошибке выдали ваш бумажник! – крикнул я.
– Оставьте у себя. Мы еще встретимся, – и потянул своего соратника в ряды демонстрантов.
У стен домов дремали наркоманы, выставив перед собой истрепанные картонные таблички, призывающие прохожих подавать милостыню. Румынская цыганка, остановившись, начала переписывать на свою картонку мольбу молодой наркоманки. Та внезапно очнулась и ревниво повернула свою табличку обратной стороной.