Генри Миллер - Тропик Козерога
Так все проходило день за днем, почти пять долгих лет. Континент периодически одолевали циклоны, смерчи, цунами, наводнения, засухи, бураны, моровые язвы, забастовки, налеты, убийства, самоубийства… непрерывная дрожь и муки, извержение, водоворот. Я был словно смотритель маяка: подо мной дикие волны, скалы, рифы, обломки потерпевших крушение судов. Я мог дать сигнал об опасности, но не мог предотвратить катастрофу. Я дышал опасностью и катастрофой. Иногда ощущение опасности было столь сильным, что оно извергалось из моих ноздрей, как огонь. Я хотел освободиться от него и все же был крепко прикован. Я был жесток и равнодушен в одно и то же время. Я был как сам маяк: в безопасности среди бушующего моря. Фундаментом мне служила гранитная скала, на таком же камне воздвигали небоскребы. Мои корни ушли далеко вглубь земли, а мой скелет был изготовлен из стали, клепанной горячими болтами. Кроме того, у меня был глаз, огромный всевидящий глаз, который безостановочно и безжалостно вращался. Это недремлющее око, казалось, погрузило в спячку все остальные чувства; все мои силы ушли на наблюдение, чтобы зафиксировать драму мира.
Если я желал разрушения, то лишь затем, чтобы уничтожить мой глаз. Я желал землетрясения, катаклизма всей природы, который смахнет мой маяк в морскую пучину. Я хотел превратиться в рыбу, в левиафана, в истребителя. Я хотел, чтобы земля разверзлась и поглотила все на ней сущее в одном всепоглощающем зевке. Я хотел, чтобы толща моря похоронила город. Я хотел сидеть в пещере и читать при свете лучины. Я хотел, чтобы глаз мой был уничтожен, это позволило бы мне познать собственное тело, свои желания. Я хотел одиночества на тысячу лет, чтобы отразить то, что увидел и услышал, и чтобы все забыть.
Я хотел попасть на землю, не обустроенную человеком, абсолютно далекую от человеческого, которым пресытился. Я хотел чисто земного, лишенного всякой идеи. Я хотел почувствовать кровь в жилах даже ценой собственной гибели. Я хотел избавиться от камня и света. Я хотел темной плодовитости природы, глубины утробы, тишины, объятий черных вод смерти. Я хотел, чтобы настала ночь, которую высветил безжалостный глаз, ночь, освещенная звездами и летящими кометами. Ночь, пугающая тишиной, непостижимая и выразительная одновременно. Впредь не думать, не говорить и не слышать. Быть поглощенным и поглощать одновременно. Не испытывать ни жалости, ни нежности. Быть человеком только по природе, как растение, червь или ручей. Стать невесомым, распавшимся, изменчивым как молекула и вечным как атом, бессердечным как сама земля.
Я встретил Мару ровно за неделю до самоубийства Валески. А две недели до этого события прошли, словно настоящий кошмар. Несколько неожиданных смертей и странных любовных историй. Все началось с Полины Яновски миниатюрной еврейки лет шестнадцати-семнадцати, бездомной, без друзей и родни. Она пришла в офис в поисках работы. Время близилось к закрытию, и я не мог выставить ее, не обогрев. По доброте душевной я пригласил ее пообедать у меня дома, а там, если получится, уговорю жену приютить ее на время. В этой девушке меня привлекла ее страсть к Бальзаку. Пока мы добирались до дому, она пересказывала «Утраченные иллюзии». Вагон был переполнен, нас так прижало друг к другу, что тема разговора не имела никакого значения — мы оба думали только об одном. Жена, разумеется, неприятно удивилась, увидев меня в дверях в компании прелестной девушки. Однако она проявила холодную, вежливую обходительность, столь свойственную ее натуре. Тем не менее, я сразу понял, что просить ее о приюте для Полины бесполезно. Все, что она выдавила из себя — так это посидела с нами за столом. Сразу после обеда, извинившись, она ушла в кино. Девчонка тут же расплакалась. Мы все еще сидели за столом, полным несъеденных блюд. Я приблизился к ней и обнял ее. Мне было искренне жаль ее, но что же делать? И вдруг она обхватила мою шею и поцеловала со всей силой страсти. Мы долго не разнимали объятий, и я еще подумал тогда: «Нет, это преступно, да и вдруг жена вернется — может, ни в каком она не в кино». «Дитя, возьми себя в руки, — сказал я ей. — Давай поедем куда-нибудь на трамвае». На каминной доске стояла копилка моей дочки, и я потихоньку опорожнил ее в уборной. В копилке оказалось только семьдесят пять центов. Мы сели в трамвай и отправились на побережье. Наконец, отыскали пустынный уголок и легли на песок. Она оказалась страстной до истерики, но тут уж ничего не поделаешь. Думал, после она станет упрекать меня. Ничего подобного. Она опять завела речь о Бальзаке. Кажется, она сама мечтала сделаться писательницей. Я спросил ее, что она собирается написать. Никаких мыслей на этот счет, таков был ответ. Когда мы собрались уходить, она попросила меня оставить ее на шоссе. Сказала, что собирается в Кливленд или куда-то еще. Уже за полночь я оставил ее у бензоколонки. В кармане не больше тридцати пяти центов. Едучи домой, я проклинал жену за то, что она такая сука. Лучше бы ее оставить на шоссе без гроша в кармане. Без понятия, куда направиться. Я знал, что дома не услышу от жены ни слова об этой девушке.
Я вошел в квартиру, жена не спала. Я решил, что она подготовила мне сцену. Нет, оказалось, она ждет меня, потому что есть важные новости от О'Рурка. Я должен немедленно позвонить ему. На фиг. Я решил раздеться и лечь спать. Но, только я устроился в кровати, зазвенел телефон: О'Рурк. В офис пришла телеграмма на мое имя. Можно вскрыть и зачитать? Разумеется. Телеграмму отбила Моника. Из Буффало. Завтра утром она прибывает на Центральный вокзал, сопровождая труп матери. Я поблагодарил О'Рурка и отправился в постель. От жены ни одного вопроса. Я лежал и размышлял, что делать. Если уступить требованиям — все начнется сначала. А ведь я еще не успел сказать спасибо звездам за то, что избавился от Моники. И вот она едет вместе с трупом матушки. Слезы и примирение. Нет, это не для меня. А если не показываться? Что тогда? Кто-нибудь да позаботится о мертвом теле. Особенно, если над ним убивается интересная молодая особа, блондинка с голубыми глазами. Интересно, вернется она в ресторан или нет? Если бы не ее латынь и греческий, ввек бы с ней не спутался. Любопытство взяло верх. Она была чертовски бедна, это тоже влекло. Может быть, все устроилось бы не так плохо, если бы от ее рук не так воняло жиром. Сальные руки могут испортить всю обедню. Помню наш первый вечер. Мы гуляли в парке, один ее вид вызывал восторг: осторожна и умна. В то время в моду входили короткие юбки. Как они ей шли! Я зачастил в тот ресторанчик только за тем, чтобы наслаждаться ее походкой между столиков, приседаниями за упавшей вилкой. И впридачу к безупречным ногам и очаровательным глазкам — волшебные строки Гомера, впридачу к соусу и окороку — стихи Сафо, латинские спряжения, оды Пиндара,{34} а на десерт — «Рубайат».{35} Но сальные руки, неопрятная кровать в меблирашках у рынка — фу! — я не мог это вынести. Чем больше я избегал ее, тем сильней она липла. Любовные послания на десяти страницах со ссылками на «Так говорил Заратустра».{36} И потом — неожиданное затишье, с чем я себя искренне поздравил. Нет, не заставлю себя пойти утром на Центральный вокзал. Я перевернулся на другой бок и безмятежно заснул. Пусть завтра жена позвонит в офис и скажет, что я заболел. Я не болел целую неделю — болезнь подкрадывалась.
Утром я столкнулся с Кронски. Он поджидал меня у входа в офис. Пригласил пообедать… Хочет познакомить меня с юной египтянкой. Девушка на поверку оказалась еврейкой, но действительно из Египта и внешне один к одному египтянка. Лакомый кусочек. Мы оба подъезжали к ней, как умели. Поскольку я еще раньше сказался больным — решил не возвращаться в офис, а пойти прогуляться по Ист-Сайду. Кронски обещал вернуться в офис и прикрыть меня. Мы распрощались с девицей и направились каждый своей дорогой. Я пошел к реке, где было прохладнее, и сразу же забыл об этой девушке. Уселся на краю пирса, болтал ногами. Проплыла шаланда, груженая красным кирпичом. Тут пришла на ум Моника. Моника, прибывающая на Центральный вокзал с трупом. Труп — франко-борто{37} до Нью-Йорка! Это показалось столь нелепым, что я расхохотался. Как она поступила? Проверила груз по прибытии или оставила на запасных путях? Небось, кляла меня на чем свет стоит. Интересно, что бы она подумала, когда бы увидела меня сидящим на пирсе и болтающим ногами? Несмотря на легкий ветерок с реки, было душно. Я начал клевать носом. В полудреме явилась Полина. Она шла по обочине шоссе и голосовала. Полина — храброе дитя, несомненно. Забавно, что она не опасалась забеременеть. Может, это безразличие — от отчаяния. И Бальзак! Так нелепо! Почему Бальзак? Ну да ладно, ее дело. Во всяком случае, кое-как поесть ей хватит, а там встретит какого-нибудь парня. И этот ребенок мечтает стать писателем! А почему бы и нет? Все питают иллюзии. Моника тоже хотела быть писателем. Каждый хочет быть писателем. Писатели! Господи, какая тщета.