Джулиан Барнс - Попугай Флобера
Мне тоже однажды довелось прослушать лекцию доктора литературы Старки, и я не без удовольствия отметил, что ее английский язык чудовищно испорчен французским акцентом; он напоминает язык школьной учительницы, лишенной слуха, нередко произносящей одно и то же слово то правильно, то со смехотворными ошибками. Однако от этого нисколько не страдала ее компетентность как педагога Оксфордского университета, ибо здесь совсем недавно для большей респектабельности предпочли относиться к современным иностранным языкам как к мертвым, приравнивая их к греческому или латыни. Несмотря на все эти обстоятельства, я был удивлен тем, что человек, избравший делом своей жизни французскую литературу, мог быть столь губительно некомпетентен и не в состоянии произносить слова персонажей и героев книг (да, пожалуй, и тех, кто платит ей за ее работу, если на то пошло) так, как их следует произносить.
Вы, возможно, сочтете это недостойной местью покойной даме-критику за то, что она всего лишь указала читателю на то, что у самого Флобера, по сути, нет четкого представления о том, какого цвета глаза у Эммы Бовари. Я не стану следовать совету латинской пословицы: «о мертвых либо хорошо, либо ничего» (я говорю как врач, в конце концов); трудно сдержать раздражение, когда литературный критик придирается ко всяким пустякам. Все это относится не только к профессору Старки — она, как все, считала, что всего лишь выполняет свою работу, — но ведь речь идет о Флобере!
Добросовестнейший из писателей-гениев французской литературы не проследил за тем, чтобы глаза его главной героини всегда были одинакового цвета? Ну и ну. Не в состоянии долго сердиться на автора, неизбежно переносишь свои эмоции на критика.
Должен признаться, что каждый раз, когда я брал в руки роман «Мадам Бовари», я никогда не замечал разноцветных глаз героини. Должен ли я был сделать это? Или вы? Возможно, читая, я был слишком поглощен этим, чтобы замечать то, что проглядела профессор Старки (хотя даже сейчас мне в голову не приходит, что это должно было быть). Теперь посмотрим на это с другой стороны: существует ли вообще такой совершенный, все замечающий читатель? Получает ли профессор Старки, читая «Мадам Бовари», то, что получаю я, или получает неизмеримо больше и мое чтение в какой-то степени лишено смысла? Надеюсь, что нет. Мое чтение с точки зрения истории литературной критики бесполезно; но оно не бесполезно с точки зрения того удовольствия, которое я получаю от него. Я не могу доказать, что обыкновенный читатель получает большее наслаждение от чтения книги, чем профессиональный критик. Но я могу сказать, в чем наше превосходство перед критиками. Мы забываем прочитанное. Профессор Старки и ей подобные наказаны крепкой памятью: книги, которые становятся предметом их лекций или темой их научных работ, никогда не исчезают из их памяти. Они как бы становятся единой семьей. Возможно, поэтому кое у кого из критиков появляется эдакий покровительственный тон по отношению к читаемому ими предмету. Они ведут себя так, будто Флобер, Мильтон или Уордсворт — это их скучная старая тетка в кресле-качалке, пропахшая нафталином, и ее интересует только прошлое — за многие годы она не произнесла ничего нового. Разумеется, это ее дом и все здесь живут, не платя ренты, но даже если это так и все хорошо, все же стоит ли забывать… время?
Если, несмотря на все, рядовой, но легко увлекающийся читатель, забыв обо всем, вдруг уходит от вас, а потом, изменив новым кумирам, возвращается, двери дома для него всегда открыты. Семейной жизни не должны мешать связи; они могут быть случайными и краткими, но при этом искренними. Когда люди живут подобной жизнью жвачных животных, нет причин для повседневных склок и пересудов. Я не помню, чтобы мне когда-либо с ленивой скукой в голосе захотелось бы кому-либо поведать о том, что Флобер выносил просушить свой коврик из ванной комнаты, или что он пользуется щеткой для унитаза. Увы, доктор Энид Старки сама бывает невольной рабой мелких бытовых обстоятельств. Мне порой хотелось крикнуть всем им в лицо, что писатели не более совершенны, чем наши жены и мужья. Есть бесспорное поверие на сей счет: если они такими кажутся, то, значит, они совсем не такие. Я никогда не считал свою жену совершенством. Я любил ее, но не обольщался. Я помню… впрочем, об этом как-нибудь в другой раз.
Лучше расскажу о том, как однажды несколько лет назад я побывал в Челтнеме на литературном фестивале. Его устроил профессор Кристофер Рик из Кембриджа. Это было блестяще организованное зрелище. Лысая голова профессора превосходила блеском его черные штиблеты, не говоря уже о блеске его лекций на тему: «Ошибки в литературе и их значение». Например, Евтушенко… Он допустил грубейшую ошибку в одном из своих стихотворений об американском соловье. Пушкин явно ошибался, описывая мундиры, в которых на балах появлялись русские офицеры. Джон Уэйн ошибся, когда писал о пилоте, сбросившем бомбу на Хиросиму. Ошибался даже сам Набоков — что удивительно для него — в фонетике имени Лолиты. У лектора было достаточно других примеров ошибок: Кольриджу, Йейтсу и Броунингу досталось за то, что они не отличали ястреба от цапли, да и вообще не ведали о существовании такой птицы, как цапля.
Но два примера авторских ошибок особенно запомнились мне. Первая из них стала для меня некоторым откровением, благодаря книге «Повелитель мух». В одной из главных сцен, когда дети пытаются добыть огонь с помощью стекол очков Пигги, писатель Уильям Голдинг сумел продемонстрировать свое полное незнание законов оптики: Пигги был близорук и предписанные ему врачом очки не годились для добывания огня. Как бы дети ни вертели линзы очков бедняги Пигги, пытаясь с их помощью свести в одну точку лучи солнца и добыть огонь, это оказывалось невозможным.
Вторую же авторскую ошибку профессор привел из стихотворения Альфреда Теннисона «Атака легкой кавалерии»: «В Долину смерти / Вошли шесть сотен»… Теннисон написал это сразу же после того, как прочел газету «Тайме». Разумеется, он не мог не заметить роковых в ней слов: «чья-то грубейшая ошибка». Теннисон также упомянул приведенную в газете цифру: «607 сабель». Впоследствии, однако, Камилл Русеет назвал это сражение «ужасающим и кровавым стиплчейсом» и была официально уточнена цифра — 673. «В Долину смерти / Вошли шесть сотен и семьдесят три». Но кому-то этого показалось мало. Должно быть, кто-то решил округлить число сражавшихся до семисот — тоже неточно, но все же точнее? Теннисон, подумав, решил оставить все, как он написал: «Шесть сотен лучше, чем семь (я так считаю), для рифмы, оставьте как есть».
Отказ поэта исправить «600» на «673» или «700» едва ли можно считать ошибкой с большой буквы. Куда хуже слабое знание писателем Голдингом законов оптики. Это можно классифицировать как ошибку. Возникает вопрос: такие ошибки имеют значение? Насколько я помню лекцию профессора Рика, он аргументировал это так: если факты в литературном произведении не заслуживают доверия, писателю в его творчестве будет труднее прибегать к таким формам, как ирония и фантазия. Если ты не знаешь, что такое правда или то, что принято считать правдой, разница между неправдой или тем, что считается неправдой, легко стирается. Для меня это достаточно убедительный аргумент; только к каким из литературных ошибок его следует относить? Если говорить об очках Пигги, то я думаю, что: а) очень немногие, кроме оптиков, окулистов и английских профессоров, носящих очки, могут заметить эту ошибку; б) а если заметят, то просто отмахнутся от ее опасности, как от далекого глухого звука взрыва небольшой бомбы при ее испытании. Более того, такой взрыв (на пустынном пляже, где никого нет, кроме одинокого приблудного пса) не сможет помочь ребятам разжечь огонь в остальных главах упомянутой книги.
Такие ошибки, как у Голдинга, это «внешние ошибки» — расхождение между тем, что сказано в книге, и тем, что мы знаем в реальности; чаще это говорит об отсутствии у автора специальных знаний в какой-то области. Такой грех можно простить. А вот как быть с «внутренними ошибками», когда автор наделяет своего героя двумя несовместимыми особенностями? У Эммы карие глаза. У Эммы голубые глаза. Увы, в этом случае справедливо объяснить это полной некомпетентностью или же небрежностью автора. Пару дней назад я прочитал всеми расхваленный первый роман, в котором писатель — такой же новичок в любовных делах и во французской литературе, как и его герой, — репетирует, как поцеловать девушку, чтобы не получить от нее резкого отпора: «Медленно, чувственно, с неудержимой страстью привлечь ее к себе, глядя в глаза столь неотрывно и жадно, словно перед тобой только что вышедший первый экземпляр запрещенного романа „Мадам Бовари“.
Мне показалось, что молодой писатель изложил все довольно точно, хотя и забавно, если бы не одна неточность: первого запрещенного экземпляра «Мадам Бовари» не было. Всем, как мне казалось, было известно, что впервые роман печатался сериями в журнале «Ревю де Пари», а за этим последовало обвинение писателя в публикации непристойного романа и лишь после того, как обвинение было снято, «Мадам Бовари» была издана книгой. Я полагаю, что юный писатель (считаю несправедливым сообщать его имя) имел в виду историю с книгой «Цветы зла», первое издание которой было действительно запрещено. Без сомнения, автор сможет внести поправку во второе издание своей книги, если таковое будет.