Франц Фюман - Избранное
Подстриженные акации словно страус, потерявший перья, только у самой гузки остался пучок.
Толстошкурые, с шерстью, свисающей шнурами. Черные овчарки, только по языку и различаешь, где у них голова; шерсть кажется склеенной жиром, она свисает густыми, толстыми шнурами в локоть длиной, нависает над глазами, с боков, сзади. Ты не видишь их глаз, зато они видят тебя.
Мне вспомнился виноградарь из Сиглигета. Это было четыре года назад, он строил новый дом, вся деревня строила новые дома; они просто сдвинулись в глубину по склону, бросили старую деревню и построили новую. Это выглядело, как на картине Брейгеля. Я спросил виноградаря о формальностях, необходимых для строительства, он меня не понял, я спросил о предписаниях строительного надзора, он меня не понял, я попробовал объяснить, но он покачал головой и ответил: «При чем. тут строительный надзор, ведь не надзор тут будет жить! Мне потолок на голову рухнет, если я плохо построю!»
На обед суп, в нем луковица величиной с кулак, целиком, весь суп как бы вертится вокруг одной этой луковицы, и цыганское жаркое, и запеканка: капуста с картошкой — я сказал, что созвучие в начале слов «капуста» и «картошка» — в мою честь.
Нельзя ли на такой лад составлять меню? Меню на одну и ту же букву, почему бы нет? Например (в честь Дёмёша), домашний суп, дунайская щука, дупеля деликатесные с дыней, торт «Добош», данцигский ликер «Золотая вода».
Внезапно что-то яркое.
Пока мы едим, маленький Габор играет с тряпичной куклой и тряпичной собакой; собака — на самом деле трехногая лошадь, которая умеет летать; куклу зовут Лукач, что значит Лукаш. Лошадь собирается поскакать на кладбище, Лукачу придется завязать глаза, чтобы он не испугался привидений, но он все равно испугался, поэтому его привязывают и порют. «Бедный Лукаш», — говорю я по-венгерски и повергаю всю компанию в изумление; тут наконец выясняется, что куклу зовут Габор, как Габора; всех кукол у всех Габоров в Дёмёше зовут Габорами, а Габор (кукла) — lynkas («люнкаш»), что значит «дырявый», у него дырка в голове; генезис мифа.
Иштван отвечает на некоторые мои вопросы, например, странные стручки, похожие на сабли, — это дикие сладкие рожки, которые растут в Венгрии лишь в немногих местах.
А гора с пещерами напротив — это гора Михая, она образована из туфа, вот откуда пещеры, вот почему в ней некогда жили монахи одного из грекоправославных орденов, братья этого ордена давали обет жить в пещерах и потому селились только там, где находили туф, вот так и здесь. Каждый деревенский мальчишка ночевал в этих пещерах, там очень тепло, говорит Иштван, это считается испытанием мужества, уклониться не может никто; один раз там поселился парень, скрывавшийся от военной службы, он объявил себя наследником монахов и провозгласил, что собирается основать новую секту; он был сказочно красив, этот парень, и трижды в день в пещеру приходила женщина, каждый раз другая, и приносила ему все, решительно все, что нужно для жизни, — еду, питье и себя самое, но через три недели он бежал и записался в армию добровольцем.
Иштван просит Эндре отвезти меня в Эстергом; он запланировал для меня эту поездку, не его машина поломалась. Ночь наступает стремительно. Я замечаю, что Иштван часто восклицает: «Vigyázz balra!», «Vigyázz jobbra!», и я устанавливаю, что после каждого такого возгласа «осторожно, слева», «осторожно, справа» перед нами возникает препятствие, либо встречный велосипед без фар, либо автобус, скала, Дунай или еще что-нибудь в этом роде, и я понимаю, что Эндре страдает куриной слепотой.
Ночью он не видит почти ничего; он не видит даже собственной руки перед глазами. Иштван руководит им с заднего сиденья, и таким способом мы едем в Эстергом и снова возвращаемся в Дёмеш, и, когда мы вылезаем из машины, я вижу, что Эндре обливается потом, и я не без удовлетворения смотрю на это, хотя у меня самого дрожат колени. Эндре утирает пот со лба и бормочет смущенно: «Мне, наверно, не стоило ехать, у меня не работают тормоза».
Полная луна над ротондой эстергомской базилики, желтой, как желток; взорванный мост через Дунай все еще лежит в воде, а на обоих берегах печальные огни.
Выражение: «вечерний пушок».
В базилике заупокойная служба. Я не понимаю ни слова, но, поскольку я понимаю форму, я понимаю все: я могу наполнить форму содержанием и поэтому принять участие в происходящем.
В соборе торопливые деловитые исповедники. Мог бы исповедник понять исповедующегося, если бы они не знали языка друг друга? Возможно. Исповедник, например, показывал бы на пальцах заповедь за заповедью: первая, вторая, третья, а исповедующийся кивал — грешен, мотал головой — не согрешил, а величину грехопадения можно было бы обозначать, разводя руками на манер рыболова.
Опять яркая вспышка — на этот раз пугающая.
Возвращаюсь в Будапешт на автобусе, еще одна сцена из Мадача — сцена с рыцарями-крестоносцами. Решение: когда вернусь в Берлин, сравнить с графом фон Рацебургом. Вообще после этой поездки надо снова заняться драматургией Барлаха.
Фантазия Мадача о человечестве, которое проходит через узловатые точки мировой истории от рая до гибели земли, истощившей все источники энергии. Это, собственно говоря, поэма превращения (Адам — Адам; Адам — Фараон; Адам — Алкивиад; Адам — Катулл; Адам — Ричард Львиное Сердце; Адам — Кеплер; Адам — Дантон и так далее), но у Мадача это поэма тождественности.
Литература прибытия на новое место. У Мадача, собственно говоря, каждая сцена — сцена прибытия, но Другие уже опередили пришельцев. А кто же эти Другие? Разумеется, не Адам, он и есть пришелец, и не Люцифер, но Ева, та всегда среди Других.
Для Мадача проблема в том, что люди уничтожают друг друга из-за одного «и».
«Ты за гомоузион или за гомоуизион?»[84] Но ведь «и» — это только знак той сути, из-за которой люди уничтожают друг друга. И то, что здесь суть выражена всего одной буквой, изумляет, но изумление вызывает лишь концентрация формы до одного-единственного знака, а не сама суть. Когда ее выражает несколько букв, это выглядит вполне обычно: например, (ант)и-фашизм — фашизм.
Как же можно это сравнивать? Когда речь идет о фашизме — антифашизме, речь идет не о четырех буквах: «А», «Н», «Т», «И», речь идет о решающем столкновении двух миров! «Но разве тогда речь шла об „И“»? — «Но ведь и об этом „И“ велись споры; борьба шла действительно из-за того, говорит ли некто „гомоузион“ или „гомоуизион“!» — «Но борьба не на жизнь, а на смерть действительно и доподлинно велась из-за того, что люди говорили: туда (к стенке; во главу государства; в каторжную тюрьму; в правительство) — „фашиста“, „антифашиста“».
Странные слова: «Да покроются стыдом и позором те, кто превозносит себя превыше меня!»
Жизнь Барлаха — это жизнь внутреннего изменения par excellence[85]. Для него стал Дамаском[86] Гюстров, он нашел его в самом узком кругу людей, в повседневности, в витринах писчебумажной лавки, в праздниках, которые устраивались в офицерском казино, в детских садах, в заголовках газет, в залах ожиданий, у продавца картофеля, на рабочем рынке. В начале дневника в 1914 году он прославлял «Великую Святую войну», а в конце написал: «И потому да будет проклята война!»
Томас Манн: «Ибо типическое — это и есть миф».
Почему бы мне не написать: «Свой Освенцим он пережил в Гюстрове»? Два ответа мгновенно приходят на ум. «Освенцим — нечто слишком большое для такого сравнения», — гласит один. «Освенцим — это ведь было гораздо позднее», — гласит другой. Оба кажутся вполне убедительными, но оба не вполне верны, особенно первый. Сколько людей пережили Освенцим, реально пережили его, и это их не преобразило.
С другой стороны: могли ли они после этого стать другими, преобразиться?
А что можно было привести в качестве противоположного примера жизни, без внутреннего изменения par excellence? Пожалуй, Наполеона; и тут в голову вдруг приходит столько имен, и имен столь разнородных людей, что я боюсь объединить их в одной фразе.
По-видимому, внутреннее изменение свойственно и мелкой буржуазии, и мелкобуржуазной интеллигенции. Претерпевает ли внутреннее изменение рабочий? Не говорят же о нем, что он внутренне изменился, если он стал министром или директором объединения народных предприятий; в этом случае говорят: «Он вырос», «Он развился в…», «Он раскрыл свои внутренние возможности», «Он показал, на что способен» или проще: «Он стал министром» и так далее. О состоятельном буржуа, если он потерял свое состояние, стал неимущим, не говорят, что он внутренне изменился. Но вот то, что, возможно, произойдет потом с ним и его сознанием, можно, пожалуй, назвать внутренним изменением. Но именно это было бы последствием изменения уже совершившегося, приведением своей сущности в соответствие с уже совершившейся переменой. Однако не является ли как раз это сутью внутреннего изменения?