Януш Гловацкий - Good night, Джези
— Добрый вечер, пан Левинкопф. Можно?
— Прошу вас, дорогой сосед, милости прошу. Только моя фамилия Косинский. Мечислав Косинский. У меня и бумаги есть. Хотите посмотреть? Заходите.
— Что ж, погляжу, почему б не поглядеть.
Отец показывает Валентию документы; руки у него, естественно, дрожат, но не очень сильно. Валентий внимательно рассматривает каждую бумагу.
— Вот и славно. А супруги нету?
— Уехала в деревню.
— Вот и славно, а то она с этими своими волосами глаза колола. Значит, в деревню?
— В деревню.
— Вот и славно. А моя, знаете ли, ждет прибавления.
— Подумать только, поздравляю, от души поздравляю.
— А сынок себе рисует?
— Рисует.
— Понятное дело, ребенок.
— Ребенок, понятное дело, присаживайтесь, сосед, может, рюмочку?
— А что, с удовольствием.
Церемония наполнения рюмок. Оба, чокнувшись, пьют.
— Может, я могу быть вам чем-то полезен? — спрашивает отец.
— Славно пошла! Понимаете ли, какая история, жена моя, как я сказал, в интересном положении, ей нужно хорошо питаться. А при нынешней дороговизне, пан…
— Косинский.
— Вот я и подумал… пан Косинский…
— И очень правильно сделали, дорогой сосед.
— Не сомневайтесь, я все отдам, все до гроша.
— Не о чем говорить. О, у меня как раз есть пятьдесят долларов.
Видя, что Валентий рассчитывал на большее, быстро добавляет:
— О, а вот и еще полсотни.
— Спасибо, пан Косинский. Такие теперь времена, сами понимаете, надо друг другу помогать.
Из глубины квартиры доносится резкий звук. Это мать выронила щетку для волос.
— А это кто? Что это? — спрашивает Валентий.
— Вы разве не знаете, что у нас привидения? — говорит маленький Юрек.
«Руслан и Людмила»
Раннее утро, океан после ночи еще бледен, но уже поднимается похмельное солнце. Аркадий Абрамыч Тросман — невысокий, но широкий, острижен под ноль, с непременным шрамом на щеке, недавно присланный из Москвы, чтобы навести порядок на Брайтоне, — сидит за столиком в закрытом еще ресторане «Руслан и Людмила», прихлебывая чай с водкой. В руках у него только что отрезанная голова, на глазах слезы.
— Почему? — вопрошает он голову. — Почему ты мне это сделал? Почему ты это сделал своей матери? Ты ведь знаешь, как я ненавижу убивать. Разве я много от тебя хотел? Только просил присмотреть за разгрузкой лопат — неужели это много? Эх, сделал бы ты все как положено, пили б мы сейчас с тобой чай в «Руслане»… Почему ты мне это сделал? Почему? — Утирает слезы и кладет голову на расписанное от руки фарфоровое блюдо.
Вино всех цветов
Я сказал Клаусу, что, да, пишу, но еще не определил порядок сцен, не дается мне планирование, ведь запланировать — значит понять, а с этим у меня тоже проблемы.
Так что, прошу прощения: чтобы рассказывать дальше, я вынужден еще на минутку вернуться в 1982 год. Мне тоже поднадоели воспоминания о временах «Солидарности», но без этого не обойтись.
Итак, 1982 год, январь, самое начало эмиграции. Однако — внимание! — я уже не дрожу от страха в Лондоне, где меня застала врасплох акция генерала Ярузельского[24]. Не набрасываюсь на посторонних людей с дурацкими вопросами, что мне теперь делать; по ночам не скрежещу зубами. А если бы вы зашли в знаменитый парижский ресторан «Максим» и, раздевшись в гардеробе, проследовали в главный, зеркальный зал, то не могли б не заметить, что я уже битый час сижу за третьим столиком слева — и не просто сижу, а развалился на красно-золотом стуле, больше похожем на кресло, — и пью себе то одно, то другое, без всяких ограничений. Вначале, разумеется, двойной «Абсолют» со льдом, потом вино всех цветов, а через некоторое время перейду на коньяк. Я написал «пью», но и закусываю тоже: то черной икоркой, то гусиной печеночкой, а придет охота — выковыряю из раковинки устричку в лимонно-чесночном соусе. Выковыриваю, а сам строю себе рожи в огромных, во всю стену, хрустальных зеркалах. Объясню сразу: я всегда так делаю, когда пьян, преимущественно в туалете, но сейчас подмигиваю себе и кривляюсь, хотя здесь не один, слева от меня отражается в зеркале Жан-Пьер, а справа — Жан-Батист. При этом следует помнить: то, что в зеркале слева, — на самом деле справа, а справа — слева, так мне, во всяком случае, в эту минуту кажется.
Жан-Пьеру пятьдесят лет, волос на голове у него нету, зато есть пушистые бачки, и он продюсер, а также режиссер на знаменитой киностудии «Гомон». А Жан-Батист… тут и слов не подобрать. Ангел, волосы цвета старого золота, лежат красивыми волнами, лицо загорелое, глаза голубые. Вдобавок он дальний, а может, и близкий родственник Коко Шанель, для чьей фирмы Жан-Пьер только что снял рекламный ролик, и по этой причине мы ужинаем в «Максиме».
Заметили ли вы, что я частенько появляюсь в таких местах, бывать в которых мне вроде как не по карману? Вот именно: что я тут делаю в пиджаке с чужого плеча, соря чужими деньгами? На этот раз объяснить будет нетрудно. Три дня назад мне в Лондон позвонил Жан-Пьер. Я жил у столяра-алкоголика на улице Чизуик напротив ресторанчика быстрого обслуживания «Kentucky Fried Chicken», казавшегося мне тогда очень даже пристойным заведением. Столяр извелся от тоски по родному Белостоку и по своей невесте Йоле, которую подозревал в измене. По телефону, который прослушивался белостокской службой безопасности, он клялся, что вернется с баблом и будет носить ее на руках, но если окажется, что в его отсутствие она стонет под кем-то другим… он ее этими самыми руками задушит. Итак, Жан-Пьер, с которым мы когда-то познакомились в Польше и который знал, где я, позвонил и сказал, что хочет заказать мне сценарий. В течение одного дня, невесть каким чудом, он организовал мне визу и прислал билет; так я попал в его офис на авеню Монтень. Я помылся в одной из трех ванных комнат, где ежедневно меняли цветы, и вечером уже сидел в «Максиме».
Не стану описывать ни остальные яства, ни наверняка остроумную беседу, в которой я не принимал участия лишь потому, что ни слова не понимал: она велась на французском. Перейду сразу к сути, то есть к дежурному вопросу, который по-английски задал мне Жан-Батист, а именно: как дела?
Мой отец перед смертью дал мне несколько советов, хуже которых я никогда в жизни не получал, но один был хороший: «Янек, никогда не распускай нюни публично». Так вот как раз этим советом я не воспользовался. То, что я был пьян, не оправдание, в конце концов, я не ребенок, и кое-какой опыт у меня есть. А тут пожалуйста: вместо того чтобы ответить «I’m fine» и «Everything is ОК», я разразился омерзительно патетическим монологом о терроре, ночных арестах, моей перепуганной дочурке и т. п. В зеркале я увидел, что размахиваю руками, и лишь это заставило меня притормозить, однако, на свою беду, я добавил, что хочу обо всем этом написать.
Мы просидели молча достаточно долго, чтобы я осознал, что свалял дурака. А осознав, улыбнулся и даже рассмеялся, показывая: Господи, с кем не случается… и вообще речь не о том, у меня все в порядке… ну и так далее. Но Жан-Пьер одним махом стер с моего лица улыбку. Подплыли официанты с эспрессо и арманьяком, и тут началось.
— Мне стыдно за себя, — произнес Жан-Пьер. — Ты можешь меня простить?
— Это за что же? — непритворно удивился я.
Он не дал мне продолжить.
— Я хотел, чтобы ты написал дешевку. Полное говно. Этакую love story: бедный польский эмигрант влюблен в дочку французского продюсера… Были у меня и гуманные соображения. Конечно, ты бы очень прилично заработал. Но сейчас я понял, что тебе нельзя этого делать.
— Минутку, минутку, — перебил его я. — Пока я бы мог…
— Нет. Это же потрясающе, что ты хочешь писать о самом важном. Об обиде и боли народа, который предали. И готов это делать, хотя никто тебе не заплатит ни гроша.
Он посмотрел на Жан-Батиста, я — тоже.
— Ни одна душа, — кивнул Жан-Батист.
— Я, — продолжал Жан-Пьер, — был когда-то таким, как ты. А посмотри на меня теперь.
Он поправил галстук, а Жан-Батист протер циферблат золотого с бриллиантами «ролекса».
— Да, я богат, у меня апартаменты на авеню Монтень, которые ты видел, вилла в Марбелье, дом в Сен-Тропе, куда я хотел тебя пригласить, чтоб ты мог спокойно писать. Мне доступна любая красивая молодая женщина. Ну и что толку, раз я потерял к себе уважение? — И он печально понурил голову.
И опять мы сидели молча, а рядом такие же, как мы, юные старцы с любопытством косились на другие столики, проверяя, не проглядели ли они в спешке чего-нибудь, на что можно потратить еще хотя бы пару сотен.
— Зеркала, — сказал Жан-Батист. — Зеркала… — Жан-Пьер хотел что-то вставить, но Жан-Батист только замахал рукой: — Позвольте мне закончить. Кажется, у меня идея… А что, если… — он поднял вверх длинный изящный палец, — что, если Жанюс разобьет стулом эти зеркала… в знак протеста против французской буржуазии, которая не пожелала заметить, как был задушен прекрасный порыв рабочего люда… которая предала идеалы революции… Что скажете?