Татьяна Москвина - Женская тетрадь
АФ: Смотрю и что-то стала ворчуньей. Все ворчу и ворчу. Я все-таки 50 лет в профессии – в 2007-м как раз будет ровно полвека на профессиональной сцене, ведь меня приняли в Театр имени Комиссаржевской 23 апреля 1957 года. Да, за 50 лет изменились эстетические нормы, и надо уметь отслеживать время, но есть вечные вещи, которые надо сохранять. Сейчас режиссеры часто страдают «вопрекизмом», ставят спектакли вопреки автору, вопреки актерам, где одно изобретательство формы и никакой жизни духа. Конечно, как говорил Володин, «давайте разрешать друг другу ошибки». Но одно только самоутверждение, «ячество», без вечных ценностей, без того, чтобы тронуть душу, мне неинтересно. Впрочем, театр наш пережил столько «чумок», может, переживет и эту.
– Алиса Бруновна, вы долго живете в России, видели много эпох, как вы думаете, куда оно все… движется? Есть ли смысл в нашем историческом движении?
АФ: Да, движение, движение… Иногда, знаете, полезно и присесть, успокоиться… Я думаю, в мире все зависит от всяческих энергий, от их накопления. Мы накапливаем творческую энергию, потом тратим и разрушаем ее, потом опять накапливаем… Как вдох-выдох, вдох-выдох. Мы сейчас живем на выдохе, но должен же быть либо вдох, либо летальный исход, Ноев ковчег… Царства энергетических потоков – это что-то мистическое вообще, это главное. Разные энергии, их взаимосвязь, накопление, растрата. Я на сцене ощущаю иногда удар энергии. У нас внутри есть такой приемник-передатчик, его можно даже наладить, если сильно, настойчиво погрузиться, сконцентрироваться… Такое мое доморощенное объяснение – ведь хочется все объяснить, а ничего объяснить невозможно…
2006
Леди зимой
Алла Демидова читает Цветаеву в Нью-Йорке… Алла Демидова на гастролях в Греции… Алла Демидова приглашена в Париж… «Когда моя подруга, итальянская герцогиня N, позвала меня в свой замок…» – рассказывает Алла Демидова, и продолжение излишне. Собственно говоря, достаточно уже одного факта дружбы итальянской герцогини с русской актрисой, чтобы настроить слушателя на определенный лад, вовсе не иронический, нет. По отношению к Демидовой ирония уместна, как швабра в руках английской королевы.
Ей это все к лицу – Нью-Йорк, Париж, итальянская герцогиня, интервьюеры, почтительные, как метрдотели, атмосфера всеобщего уважения на заданной ею самой дистанции; все обеспечено долгой и достойной жизнью в искусстве, ничем не омрачено, залито ясным ровным светом постоянной рефлексии – недаром Демидова, наверное, одна из самых пишущих русских артистов. В Петербурге Демидова провела ровно одну неделю, сыграла спектакли «Квартет» (пьеса Хайнера Мюллера по мотивам романа Шодерло де Лакло «Опасные связи») и «Медея» (пьеса того же Мюллера по мотивам трагедии Еврипида), был дан поэтический вечер – «Реквием» – с широкой и вольной композицией от Пушкина до Ахматовой.
Мюллер питерской публике неизвестен, остальные имена вкупе с именем Аллы Демидовой настраивают на высокий лад. Хочется поговорить о своем, интеллигентском. Не зря интеллигенция так давно и так безоговорочно считает Аллу Демидову своей, прикосновенной к священным явлениям духовной жизни общества 1960–1980 годов: Театр на Таганке, Анатолий Эфрос (в его «Вишневом саде» Демидова играла Раневскую), Владимир Высоцкий (многолетний партнер по сцене), Андрей Тарковский (маленький эпизод, но – в «Зеркале»!)… Затем добавились спорный Роман Виктюк («Федру» Марины Цветаевой Демидова играла несколько лет назад, в том числе на гастролях в Петербурге) и совершенно бесспорные русские поэты Золотого и Серебряного веков.
Все, что публика может узнать о жизни Демидовой, звучит строго, сдержанно и ответственно. В ее биографии был только один театр, покинутый, в общем, совсем недавно, ради рискованных поисков «пространства трагедии» совместно с греческим режиссером Теодорасом Терзопулосом; она всегда узнаваема, постоянна в привязанностях и вкусах, не суетится, нарочито привлекая к себе внимание, но и не пропадает надолго, существуя хоть и замкнуто-обособленно, но вместе с нами и в некоторой степени для нас.
Представьте себе, что на одной лестничной площадке с вами живет серьезный, приятный, интеллигентный человек – и он к вам не вхож, и вы к нему не вхожи; вы, может, и двух слов с ним не сказали, но всегда с удовольствием отмечаете, случайно повстречавшись, что он так же подтянут, так же бодр и прям, так же методично выгуливает свою аккуратную собачку, а его портфель так же отягощают толстые книги и журналы, как и всегда. Примерно такое впечатление производит на меня «соседство» (по времени) с Аллой Демидовой.
Совершенно не хотелось бы допускать сегодня в свои рассуждения фатальный русский Плач о Несбывшемся; сейчас – о ком ни возьмись читать – все стон раздается: о, великий Икс и этого не сыграл, и того не сыграл, и то бы мог, да не вышло, не получилось… Конечно, кто спорит, участь артиста нелегка, и разве возможно даже про самых-самых великих сказать, что они сыграли все, что могли? Разве скажешь так про Фаину Раневскую? Олега Борисова? Зиновия Гердта? Андрея Миронова? (Впрочем, перечислять можно десятки имен.) Получилось – не получилось… А что вообще должно получиться из всей нашей жизни? Да мы сами у себя и получаемся, больше ничего.
Алла Демидова, хоть и не сыграла, как мечталось ей, Гамлета, сама у себя вполне получилась. Очертила вокруг себя магический круг, который и заполняет по своему усмотрению, не выходя за его пределы и ничего случайного и ненужного для себя туда не допуская.
Алла Демидова сегодня хочет играть только высокие страсти и высокие страдания. Алла Демидова думает исключительно о трагическом. О трагическом в его чистом, беспримесном виде, о химическом элементе трагического, если можно так выразиться.
Она ищет искомое в этом своем магическом круге, в алхимической лаборатории, с помощью немецкого драматурга-интеллектуала Мюллера и греческого режиссера Терзопулоса; пусть Мюллер и является весьма отдаленным наследником немецкой философии и немецкого интеллектуального романа, так же, как Терзопулос – античной трагедии. Мюллер многословен, Терзопулос статичен; от соединения многословия и статичности, то есть большого количества громоздкого, трудно произносимого текста и фиксированных статуарных поз, восприятие притупляется очень быстро.
Играя Раневскую у Эфроса, Демидова размышляла над тем, каким должно быть самоощущение человека, живущего в Париже на пятом этаже, в мансарде, где «накурено и неуютно». Теперь до таких мелочей ей нет дела, и о ее маркизе Мертей («Квартет») трудно сказать что-нибудь определенное, это «человек без свойств». Кто такая Мертей, кто такой Вальмон (Дмитрий Певцов), что их связывает – желание? ненависть? страсть? развлечение игрой? Или же это символы мужчины и женщины, которые вечно издеваются друг над другом? Но женщин «вообще» и мужчин «вообще» не танцуют даже в балете.
Надо заметить, драматический театр вряд ли когда-нибудь достигнет степени абстракции, что подвластна одной лишь музыке, хотя подобные идеи иногда посещают экспериментаторов. Опыты Демидовой по извлечению абстрактно-трагического отчасти живописны, но не музыкальны: в них нет внутреннего развития.
Основное настроение «Квартета» и «Медеи» задано изначально и не меняется, меняются лишь позы и интонации, формально – разнообразные. Тень виктюковской «Федры» витает в сценических картинах Терзопулоса-Демидовой, но в гениальном бормотании Цветаевой есть истинный жар, а в пластических изысках Виктюка в свое время были и оригинальность, и многосмысленность, здесь же о страстях лишь говорится, а страдания лишь обозначаются.
Как возможно поверить, что демидовская Медея, строгая, разумная, аккуратная, лишенная чего бы то ни было хаотического, с интонациями, кажется, выверенными по секундомеру, зарезала своих детей в безумии ревности? Невозможно, но мы и не должны ей верить, мы должны созерцать, созерцать легкие и холодные тени возвышенного страдания, чьи мотивы на самом деле утаены, спрятаны, и ключ нам не вручен. Стыдливость дисциплинированного, «космического» человека не позволяет актрисе ввергнуться в хаос чистой лирики и рассказать откровенно, что терзает ее героиню, но и мы в таком случае теряемся в догадках: свидетелями чего же нам случилось быть?
И невольно думаешь о том, что трагическое пронизывает жизнь, как кровеносные сосуды плоть, оно просвечивает, угадывается, прощупывается, иногда больно и резко обнажается, но оно неотделимо, неотъемлемо, невычленимо из жизни. Можно расставить на пустой сцене черные фигуры в эффектной мизансцене, и они будут часами говорить о любви и смерти, и трагического в этом не будет ни на грош.
Для русского зрителя «трагедия» по-прежнему обозначает ураган страсти и океан страдания, возвышенные и просветленные могучей и неистовой душой «трагика» – «сам плачет, и мы все рыдаем». Может, мы и не увидим такого никогда, но в трагическое как в отвлеченно-абстрактное, рационально-картезианское тоже поверим вряд ли.