Николай Кононов - Нежный театр
– … Но ведь тебе было неплохо со мной?
Она опешила.
Я надул еще один, поменьше, жалкого бледного цвета:
– Все эти годы.
Но она опять заработала, как от умелого толчка в точную точку. Она, стоя совершенно недвижимо, чтобы я смог насладиться ее телесной завершенностью, она как будто замахала руками и затрясла головой в такт ругательствам. И мне не позабыть тяжелого разлитого между нами чувства невоплощенного жеста. Это было особенным зримым парадоксом. Ее слова так отличались от общей мимической сдержанности, вдруг спеленавшей ее. Она говорила только ртом. Но я не сдерживал ее в объятиях. Она говорила как механизм, не вздыхая:
– Да таких мудаков как ты до самого Пекина раком не переставить, – на меня низверглась чья-то цитата.
Остановить ее было невозможно. Мне показалось, что я проваливаюсь куда-то. Очень глубоко.
___________________________
Она всегда умудрялась говорить, не показывая зубов. И слова вылетали из нее словно облизанные, мягко выброшенные губами. Зеленые, розовые, коричневые обсосанные леденцы, никогда не вызывающие обиды. Может я ее не слышал.
Я понял, что все другие истории моей жизни с нею, если они случатся, слетятся к этой сцене, будто шустрые дробинки, и легко попадут в маленькое углубление того осеннего дня. По желобкам. В центре будет стоять она – неподатливая, но живая, неизмышленная.
На моих глазах она мгновенно – тяжело и неизлечимо заболела. Осознав болезнь, она истово страдала тысячную долю всего безвременья, куда я уже вступил. И также легко и быстро она преодолела недуг.
Она смогла излечиться одной едой. Как волшебница.
Тут же – в этом помещении, застелив полиэтиленовым пакетом угол грязного стола, соорудив целительный завтрак. Она стала есть. Она с чудесной легкостью победила и меня и снедавшую ее болезнь. Сразу. С искрометной силой.
Я разглядел в ней что-то жалкое, что есть во всех, но она уже была совсем не всеми.
Без завтрака она не могла начать по настоящему жить. И если бы я, преодолев ступор, сковавший меня, дерзко выкинул за окно под колеса пролетающих невдалеке «КАМАЗов» и «Алок» двухлитровую банку с побелевшими котлетами и пакет с желтухой пюре, то она погибла бы только от одного глухого звука размазываемой по асфальту холодной снеди. Я не подумал тогда, что с таким же звуком может быть размозжен ее наикрепчайший череп. Но это никому не надо. Ведь между нами уже ничего нет. И это не похоже ни на жизнь, ни на литературу. Только на психологию. Если бы осенняя безразличная погода ею обладала.
Вот – поздняя осень.
Всему угрожает смерть.
Вот, она, моя дорогая, борясь с небытием, сытно и как-то очень надежно поглощает несложную еду, глядя на меня, ничего мне не предлагая. В этом нет и толики бесстыдства, ведь я перестаю существовать. И для себя тоже.
Я не мог оторвать своего взора. Словно я прощался с чем-то непомерно дорогим, будто в этом был заключен мир, не имевший цены. Я только как-то отвлеченно чувствовал, как чуть поворачиваю голову, будто она, недвижимо едящая, передвигается в поле моего зрения, не двигаясь, но левитируя. Своей паскудной пустотностью, отвлеченностью от ритуала это так леденило меня. Будто она должна была постепенно съесть и сам смысл еды, и поглотить закон насыщения, и меру полной сытости, за которой на съедение оставалась бы только ее собственная смерть.
Она делалась воистину бессмертной.
О, если бы в этом был хотя бы вызов. Но в этом не было ничего. Вообще ни-че-го. И мне не было страшно.
Вот неазартно она уничтожила котлеты и поглотила два соленых огурца. Мне казалось, что их тела пропадали в ее глубоком рту как в ангаре. Так же, как туда вскальзывал мой вполне крупный член. Ведь она все же была мной «увлечена», и я был «интересным мужчиной с перчинкой», а не идолищем, стоящим перед ней.
И вот я ее разглядывал ни о чем не помышляя. Между нами пролегли световые годы.
– Все, заводи свою лоханку злопоганую, поехали на хер отсюдова, сэнкью за уикэнд, мерси! Вот так наотдыхалась.
Она провел ребром ладони по своей плотной и все-таки хорошей шее. Кажется, эти тонкие едва заметные поперечные складки, пробегающие в эпидерме шеи как следы нитяной шнуровки, эти детские бусы, называются венериными.
Душить ее было бы слишком литературно, да я и не был атлетом, чтоб справиться с русской ядреной молодицей, теткой, полной сумеречных нерастраченных сил и особенной прелести. Это созерцание переворачивало ее во мне словно перегиб ленту Мебиуса. Я незаметно выбирался на безнадежную изнанку, где ничего не мог предпринять никогда, – я вдруг все увидел. Со всей безнадежностью.
Зрелище заполонило меня.
Оно ударилось в жесткое темечко изнутри, со стороны мозга.
Но «детское место» на моей бедной голове давно окостенело.
Я затараторил про себя: «Тетка, тетка, тетка», – так звалась в скоротечном цирке собачка. Милая Каштанка. Псевдонимом. Мне стало смешно. Я понял, что улыбаюсь. У жены волосы были крашены в рыжий собачий колер. Вот – Каштанка в расцвете лет и сил. Ведь она всегда задорно спрашивала, будто закручивала передо мной невидимый хвостик тройным колечком, словно подставлялась, улыбаясь с животным смыслом: «Ну, и скоко мне сення дать можно?»
На эти «сёння» и «скоко» я хотел всегда ответь: «Много, много, Жучка, на всю катушку, на тебя с твоей мамулей пальцев на конечностях не хватит». Но вслух я говорил самой убедительной частью своего голоса, как с троечницей, глядя на ее блестящее от вечернего крема лицо: «Ну, от двадцати семи с половиной до двадцати девяти без одного месяца». – Я щедро дарил ей лишнее тучное семилетие..
Под ее здоровым взором я едва завел свою унылую «лоханку». На новый автомобиль у меня уже не было азарта.
Я выехал со двора, где не осталось и следа дорожных машин и механизмов.
Будто их не было никогда.
И все мое прошлое – чистый бред и нелепая выдумка. Я состригу его как отросшие пряди, как ногти.
Дальше все происходило в совсем простом ракурсе. Будто я видел документальный фильм про самого себя или сам снимал его и наблюдал итог своих трудов. Довольно быстрый фильм, так как я понял, в моей жизни никаких событий больше не будет.
Время как-то стало отступать от меня.
Все становилось безпротяженной видимостью.
Вот жена, сидящая здесь, громко икнула котлетой, – и меня поразило слово «здесь», – в самое сердце.
«Как же это?» – Безответно вопрошал я.
Где?
Но перед самым моим носом волшебник пронес мисочку теплого фарша. Другой чародей показал мне рентгенограмму всего, поглощенного ею. И не только сегодня, но и вообще – за всю жизнь. От восторга, удивления и омерзения меня замутило. Моя скромная, без больших амбиций, все-таки милая жена на миг стала портретом кисти Арчимбольдо. Вся из вычурного хлама и перегноя. Она вот-вот рассыплется, если легко встряхнуть ее за плечи.
Господи! Я заболевал.
Я увидел как смотрю на самого себя смотрящего и трезво видящего, как она ест.[26] Меня поразило как многогранна среда, где я пребываю. Я легко перепархивал из безвременной слабой сферы видений в ровный, какой-то квадратный мир.
Хозяйка нашего постоя в нечистой куртке, наброшенной на халат стояла у забора, у самой обочины шоссе на фоне галереи из большущих полотенец. В ее утренней меланхолии не было и тени желания продать их. Она лузгала. Стояла как дорожный знак. Обдавая теплой гарью мимо нее проносились угрюмые животные машины. Как будто это тракт в Мценском уезде, пролегающий мимо великой женской скуки. Ездоки не хотели с утра промакивать свою потную эпидерму махровыми загорелыми девками, карибскими видами, тиграми и хризантемами. К какой торговле она переходила к вечеру – остается только гадать. Собой или алкоголем, или тем и другим вместе.
Другая дорога без усилий сама надвинулась на нас.
Кто-то включил снег. Он сгустился почти мгновенно, как не бывает – секунд за пять. Спокойная кисея заслоняла от меня немилую даль, темный гиблый лес и все, что случилось со мной и моим отцом в этих местах. Когда-то. Бесконечно давно. И только час назад.
Я остался наедине с полотняным снегопадом. Крупные уродливые снежинки залепляли ветровое стекло, и хилые дворники моей развалюхи не успевали робко отмахиваться от стихии. Как я не замечал эти детские жесты. Я вглядывался в ленту шоссе через мутные скрипучие разводы. Все предстало мне уплотнившимся, в полной разреженности моих мыслей, несущественности желаний и неисполненности возможностей. Я показался самому себе тотальным недостатком. Дорога, вползающая в меня превосходила самое себя, я ее съедал. Я насыщался до предела.
«Пора смежить глаза», – сказал я себе. Я почувствовал удивительную ровность всего, что было во вне и внутри меня.
– Щас завалит, ну, прям как могилу, – трезво сообщила жена.
Она не случайно сказала про могилу, что-то почуяла, переняла некое качество, давно обуревавшее меня. Ведь я глубоко в себе оплакивал все, что тогда произошло со мной, я ничего не мог делать иного, мое бессмысленное пропащее прошлое было достойно только пустого сожаления.