Асар Эппель - Латунная луна : рассказы
Шелковые от ежедневно поглощаемых взбитых сливок бедра дежурной подневольно оказываются на грубых сырых галифе, а с пульта тренькает вызов. Девушка к нему срывается, и разъяренный милицейский орган выскакивает откуда был…
“Седьмая слушает, седьмая слушает!” — кричит телефонистка, боковым зрением удостоверяясь, что враг рода человеческого не убрался и предстоит с ним дообщаться. Поэтому, чтоб не оставлять без присмотра мигающий огоньками пульт, приходится приноравливаться — милиционеру придвинуть стул, а ей оказаться спиной к беспощадному гостю.
…Дежурненькая, я седьмая!..
Отъезд посетителя в грубиянских галифе знаменуется хрипением плохо заводимого газика.
От мыслей насчет милицейского блуда отвлекает сидящая тоже за столом — сбоку от меня — посетительница. В зале нас только двое. Из окошка, если не кричит “дежурненькая, ты какая!”, поглядывает похожая на француженку телефонистка. Это она, когда я сегодня разменивал рубли на монетки, интересовалась, не приехал ли N, который, кстати, всегда говорит о ней с определенным намеком. Сейчас, неприметно улыбаясь, она то и дело глядит в нашу сторону. Ей интересно, как я буду подступаться к соседке.
А соседка тоже очень мила, но почему-то обложена тетрадками и листочками, среди которых виднеется вроде бы школьный словарик — она его торопливо листает и быстро что-то записывает. На столе перед ней множество пятиалтынных, которые, между прочим, и у телефонисток не всегда наменяешь.
У меня их немного, и вдобавок я знаю, что автоматы нагло отрегулированы здешним наладчиком, хмурым русским мужчиной, из-за чего на монетку приходится шестнадцать секунд. Наши это проверяли. Полагается — тридцать пять. Причем коробки, куда монеты падают, — подставные, а счетчики на автоматах сломаны.
У любого из моих коллег дома заботы, неотложные письма, деловые звонки. Жены всякий раз читают нам по телефону эти письма, получают указания и даже наскоро записывают отрывки из наших произведений. Пятиалтынных на такое не напасешься, тем более учитывая хмурого обиралу. Поэтому средство от непомерных трат и его лихоимства — звонить “по системе”. Это вот как. Опускаешь монетку, набираешь номер, слышишь голос жены, нажимаешь кнопку соединения, монетка звякает в ловушке русского человека, а ты говоришь: “Давай по системе!” “Давай!” — понимает жена, и ты вешаешь трубку. Потрачен всего один пятиалтынный. Снова опускаешь монету, снова набираешь номер. “Алло!” — отвечает жена, а ты кнопку не нажимаешь, то есть монета в хамскую коробку не проваливается. Жена, опасаясь, что соединилась не туда, сперва нервничает: “Алле! Алле!”, но спохватывается и неуверенно (она ведь тебя не услышала) принимается читать новые письма или условия пришедшего наконец договора, или отрывки из твоих или не твоих произведений, которые по вчерашней просьбе подготовила. И продолжаться это может сколько угодно. Чтобы нескончаемым молчанием не вызывать подозрений у ожидающей публики, ты, изображая, что опускаешь монетки, время от времени говоришь в пространство пустые фразы, а жена, по-прежнему обескураженная тишиной в трубке, беспокоится: “ Ты меня слышишь?”, но ситуацию все же оценивает правильно и пускается читать какие-то дурацкие пригласительные билеты. Ты, конечно, злишься, тебе про них знать незачем, а она говорит, говорит, но останавливать ее неразумно, потому что придется нажать кнопку и экономный разговор прекратится. Ты кипятишься, но дослушиваешь. “Ну всё! У меня всё!” — наконец говорит жена, кнопка нажимается, и на свои немногие монетки, помня о злодейской шестнадцатисекундной регулировке, ты быстро даешь разные указания, справляешься о здоровье, о чем-нибудь препираешься, узнаёшь, что без тебя скучают, сам говоришь, что скучаешь, но уже пошел последний пятиалтынный и надо успеть попрощаться.
Девушка нетерпеливо листает словарик. Он русско-немецкий. Она что-то выписывает в тетрадку и сбивчиво шепчет чужие слова.
Из окошка снова лукавый взгляд, и сто раз прочитавший на испорченном бланке недонаписанное “жду телегра…”, давно скучающий я говорю: “Помочь? Чтоб со словарем не возиться”. Она глядит и отвечает: “Спасибо. Я сама”. И, наскоро из вежливости улыбнувшись, обнаруживает золотую верхнюю коронку. А это совсем ни к чему, когда у красивой девушки золотой провинциальный зуб.
— Вы вот записали “их либе дих” и наверно думаете, что это “я тебя люблю”, а немцы признаются в любви “их хабе дих герн”. Их… хабе… дих… герн…
Соседка — само недоверие.
— “Герн”? Что это — “герн”?
— “Герн” значит “охотно”.
— А “хабен” — иметь. Я знаю. Выходит… — она краснеет. — Я не про это… Я его и так люблю. Лучше пусть “Их либе дих…”
— “Иметь” у немцев не означает обладать женщиной…
Соседка, конечно, краснеет. Разговор таким образом затеивается. Она спрашивает тевтонские слова и записывает их на листочки. Ей, оказывается, предстоит звонить новому другу, музыканту из ГДР, гастролировавшему на побережье. Познакомились они в здешнем кафе. Сейчас гастроли переместились в Москву.
— Я жду, когда он вернется в гостиницу…
— А я, когда придут из театра…
То и дело мы входим в кабинку и слышим редкие гудки. Если я проверяю свой номер — иду один, если — ее, втискиваемся вместе.
— Как теперь быть?.. Когда он еще приедет?..
— А вы к нему в Москву…
— С работы не отпустят…
— Тогда — в отпуск. В гости. Пусть пригласит.
— Разве разрешат?
Всякий раз, когда мы встаем идти к телефону, она сгребает монетки. В руке ее они не умещаются и торчат между пальцев.
Вот мы в который раз дышим друг другу в лицо. Из окошка с интересом глядит дежурная. Телефон музыканта наконец отвечает.
— Удо!.. — обомлевая кричит она в трубку и начинает дрожать.
Уже за столом соседка являла собой воплощенное отчаяние. Вероятно, от нерешаемости предстоящего — без языка говорить о любви. Причем с безъязыким. А может, от самой любви, с которой не знаешь как быть — всхлипывать? убиваться?
Доставать из ее руки пятиалтынные не просто.
— Удо! Ты меня слышишь? Удо! — очумело повторяет она мимо трубки, а сама сползает по стенке, то ли протягивая трубку мне, то ли боясь прижать ее к уху.
Я опускаю монетки. Свои тоже.
Она пытается заглянуть в мятые листочки, роняет их — поднять не хватает места, — и, когда я решаю объясниться с Удо, зачем-то тянет трубку к себе. Все лицо при этом в слезах.
— Удо…
— Удо! — говорю я. — Ты вот что сделай…
— Скажите скорей, что я его люблю!
— Удо! Она тебя любит. Ты пригласи ее в гости, понял? — Мне перестает хватать моего немецкого, и я кое-как продолжаю. — А приглашение — айнладунг, понимаешь? — пускай пришлет твоя мама. Дайне муттер. Так будет лучше. Бессер! Дас ист бессер! А то ваши подумают чего не надо… Понял кто?
Гэдээровская смекалка наконец срабатывает. Он понимает, что айнладунг должно исходить от муттер.
— Удо! Их хабе… либе дих. Ты помнишь меня, Удо?.. Помнишь, как горчичник ставили, когда ты простыл? Что? Что ты сказал? Как будет “простыл”? Скорей! — требует она…
Как будет “простыл”, кто может такое знать?
— Он не понимает! Ничего не понимает! Тогда спросите… Спросите — помнит он что было?.. Почему же вы не спрашиваете?..
…Выходим мы из переговорного молча. Ей, похоже, до станции. Я провожу, а потом сверну в недалекое оттуда мое с коллегами здешнее убежище. Надо поторопиться. Чем позже придешь, тем вероятней, что спящий на раскладушке Пахомыч не встанет отпирать.
Пахомыч — человек сухощавый, необщительный и мало улыбается. Ближе к ночи мы часто берем у него ключи от бильярдной. Сам он играет заправски, как маркер.
Ночная бильярдная незабываема. Игроки давно знают друг друга и между собой дружелюбны. Принесено пиво. Из приемничка сообщает невероятные новости “Свобода” — здесь можно отстроиться от глушилок. Играющие — знатоки всего на свете. Международных дел тоже. Шары с гвоздевым лязгом вламываются в угловые лузы. Потом недовольному, что поздно уходим, Пахомычу ключ сдается. Видеть его неудовольствие неохота — есть слух, что в органах Пахомыч собственноручно расстреливал.
Мы с ней идем по черному в сером пространстве миру. Тускло блестят волдыри льда под ногами. Слева отсвечивают рельсы. За ними — невидимая река. Многое из того, что отсвечивает, по причине темного воздуха тоже невидимо. Вдобавок мешает седой подфонарный свет. Говорить вроде не о чем, хотя что-то говорить надо. Поэтому я заговариваю о лебедях. Случившееся с ними занимает и моих коллег, и местных жителей.
— Знаете, — говорю я, — это черт знает что! Народ, гуляя у моря, упорно подкармливает лебедей и чаек. Таскает с собой хлеб и кормит. Целая стая лебедей поэтому не улетела. Чайки ладно, а лебеди обязательно хлеб размачивают…