Александр Покровский - Люди, Лодки, Море Александра Покровского
Вот такая у настоящего писателя память.
Когда я сказал о том К., он просто заныл: "А-а-а… и сердца горестных замет. Она с ума сошла. Это же Пушкин!"
Я ей так и сказал: "Это же Пушкин! Эмма Григорьевна, вы ведь "лермонтоведка", а не "пушкинистка" и не "маяковскофилка" — надо себя блюсти". — Она смеется.
***3 сентября, не дожив до своего 48-летия, от отека легких скончался С. До этого он шесть лет болел. Сначала инсульт, потом инфаркт, и вот через столько лет мучений — смерть в постели, жена ушла год назад. Валера — моя юность. Однокашник. Он был самый младший в нашем классе, но большой, и его все время пытались заломать, возились. Потом вместе поехали на Север за назначением, жили в Мурманске у его сестры. Я встречал его несколько раз — он то в Гаджиево, то в Оленьей. Потом уволился, попал в Питер.
***Портрет героя России адмирала М. Под Мурманском есть 41-й химический склад, битком набитый оборудованием. Командует там начхим СФ. До недавнего времени это был Коля Видасов — честный парень из села, который очень хотел получить адмирала, благо что должность — начхим СФ — адмиральская.
Не дали Коле адмирала. Когда к нему при своем вступлении в должность приехал знакомиться герой России адмирал М., то первое, что он сказал Коле: "Тут можно что-нибудь продать?" — "Продать — это без меня товарищ адмирал", — сказал ему Коля. Так что адмирал ему с тех пор не светил, а потом и вовсе уволили в запас, потому что адмирал М. недавно Колю оскорбил, и тот сразу рапорт об увольнении подал.
"Саня, — говорил мне вчера честнейший Видасов, — что-то происходит с Россией и с ее героями. Чтоб адмирала сейчас получить, надо быть подлее подлого".
Это тот М., что говорил корреспондентам: "Честь имею".
Мда, даже не знаю что сказать…
***Об интервью.
Не люблю скучных. Только сядут — начинается: расскажите о своем рождении. Тогда я говорю, что вообще не рождался. "Как?!". А так: все же видимость только одна и никто не доказал еще, что то, что мы видим происходит в действительности, а не является ловкой кажимостью с воспроизведением вкуса, запаха, звука и теплоты, упругости при соприкосновении, приличествующих моменту.
Или говорю: помню само рождение. Темный тоннель — и я двигаюсь по нему к свету и голосам, остальное — я придумал.
***С американцами — ужас.
Где было их ЦРУ — аллах ведает. Всем послал соболезнования. После бомбежек Сербии я как-то в сердцах сказал: "Америка получит такое, что на своей шкуре почувствует, что такое бомбежка". Не думал что сбудется. Теперь обронил: "Арабскому миру — конец". Неужели тоже не зря сболтнул?
***Самое страшное для меня — когда человека унижают. Очень хочу дожить до того момента, когда в России начнут ценить человеческое достоинство и ум.
Про то, что я честь чью-то позорю, так это ж у нас разные чести. Некоторые любят повторять где попало: "Честь имею". Вот, например, адмирал М. — чуть его где застанут корреспонденты, он им: "Честь имею!" — сам слышал. А мои друзья даже обсуждали этот вопрос: всех интересовало, чью он честь имеет. Решили, что тех, кто ему ее отдает: они отдают, а он ее имеет.
***Маленькие характеристики представителей генералитета.
Первый представитель:
Воевал в первую чеченскую войну. Не жалеет людей: ни своих, ни чужих. Легко пошлет солдат на смерть, если это поможет карьере. Был замечен в мародерстве. Уточним: кроме ковров, каждый зажиточный чеченец любил в прихожей, где все обувь снимают, иметь всякую аппаратуру — факсы, ксероксы, телевизоры, телефоны, холодильники. Просто детская страсть к собирательству, поскольку подключить все это хозяйство из-за отсутствия электричества не представляется возможным. И вот идет грузовик, битком набитый такими трофеями. Так вот, этот орел, одетый в длинное до пят кожаное пальто с чужого плеча, останавливает этот грузовик и губной помадой (тут где-то сейчас же подобрал) помечает для себя телевизор и холодильник.
Второй представитель:
В первую чеченскую за деньги предоставлял коридоры для выхода басаевских бандитов. За деньги не разрушал дома в деревнях. Ради карьеры не жалел солдат. Когда поступал в Академию, приказал взять высоту, не считаясь с потерями. Командиры говорили: "Не понимаем, зачем мы ее берем. Людей теряем. Окружить, и через сутки они сами слезут".
Теперь о Трошеве. Несмотря на то, что он написал книгу "Моя война", все сходятся на том, что он хороший мужик и никогда не допускал бессмысленных потерь среди солдат и населения.
***В субботу показывали то, что осталось от "Курска". Комментировал генеральный прокурор, с трудом одетый в новенькую подводницкую канадку. Значит, прокуроры у нас теперь журналистами работают для пущей убедительности. Может, скоро в стране и не останется настоящих журналистов, а будут одни прокуроры?
Зачем же он, все-таки, перед камерой вылез? Вслушиваюсь в косноязычную речь и жду. Должен сказать. А-а-а… вот: "ужасная сила… эта сила… смяла… за девять часов вода наполнила всю лодку… спасти людей однозначно нельзя было…"
Вот из-за чего все эти переодевания на фоне танка. Вот из-за чего "Курск" поднимали. Его поднимали из-за этих слов. Значит, не стучали те двадцать три человека в течение нескольких суток. Это всем померещилось. И те, кто должен был спасать, не сбегали с места трагедии. Они сберегали. Они сберегали силы для настоящего спасательного броска. В течение недели. И государство не виновато во лжи, бездушии, бесчувственности, душевной черствости. Государство, которое чуть ли не из-под палки те же журналисты заставили сделать приличную мину при плохой игре, ни в чем не виновато.
Браво, господин У.! Только те двадцать три были одеты в водолазное белье и костюмы. Они со всей кормы стащили в один отсек все комплекты регенерации, а это, при той мешанине из сорванных с мест щитов, за девять часов не сделать. Они стучали трое суток, и признать это — смерть как не хочется. Даже говорить об этом не хочется.
Я вас прекрасно понимаю, господин У. Вы языком вчерашней домохозяйки пытаетесь рассказать подводникам о трагедии, не перепутав терминов. Это, безусловно, тяжелая государственная задача. Я вам сочувствую. Ведь сколько вам приходится глотать дерьма перед тем, как выдать на-гора что-то вкусненькое. Это сложно.
Ах, море, море! До сих пор не могу смотреть на него спокойно. Мне говорят: "Поехали, покатаемся на яхте!" — а я не могу. Для меня это не катание. Я там работал.
Теперь, оказывается, много работал. А тогда, по молодости, я так не считал.
Да, мы знали, что нас никто не спасет. Знали, что государство от нас откажется в любой миг. Знали, что награды получат не те. Знали.
Чего ж мы в море шли? Даже не знаю. Такие слова, как "Родине служить", мы никогда не произносили. Это все не наше. Для "дяди прокурора".
В те времена тоже были прокуроры, и "дядя прокурор" — это такая их кличка. Они появлялись после пожаров, столкновений, взрывов, утоплений и прочих уменьшений боевой готовности государства и спрашивали по всей строгости.
Еще бы, ведь мы ее понижали — эту боеготовность — своими неграмотными действиями. Так почему бы не спросить "по всей строгости".
На пятьдесят шестые сутки похода начинаются "глюки": кажется все что-то. Кажется, что говорили о чем-то. Кажется, что какое-то событие уже происходило. Кажется, что тебя обидел вот этот человек напротив, которого ты каждый день видишь на завтраке.
И внимание рассеивается. Не замечаешь очевидные вещи. Поэтому многие аварии происходили в конце автономки. После этой цифры — 56 суток.
"Акулы" пытались загнать на 120 суток. Только с ними пошли медики для исследования. Брали у всего экипажа пробы крови. Выяснили, что на 120 сутки кровь может необратимо поменять свой состав, и "Акулам" оставили автономность 90 суток.
Вот такие дела, господин У.
***Был у Эммы Григорьевны Герштейн. "Как вы себя чувствуете?" — говорил я ей, а она мне: "На такие вопросы я не отвечаю".
"Эмма Григорьевна! — говорил я. — Чувство юмора покидает нас последним. У вас оно есть, так что не все потеряно".
Она знала Ахматову, Льва Гумилева, Надежду Мандельштам, Осипа Эмильевича. И все они считали, что Эмма должна бежать к ним по первому зову, хватать и прятать их рукописи, как надо отвечать на допросах, ехать к ним в ссылку, разбирать их тексты, перепечатывать их, опять хранить, опять бежать, ехать, и все это по первому зову. А они будут врать и себе и окружающим, и все будут принимать их условия игры, и в первую очередь Эмма.
Ее никогда не воспринимали всерьез, с ее мнением не считались. Ее вообще не спрашивали, есть ли оно у нее. Она воспринималась этим кругом как необходимая бессловесность. Что-то вроде шкафа, перед которым можно бегать голышом или закатывать истерики.