Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
Фрид: Если уж мы заговорили о тех первых днях собранной вновь команды, нужно открыть правду: Отто тогда ужасно изменился. Мне было тяжко смотреть на него. Он сделался как будто болен, весь пылал, словно в жару, лицо его лоснилось от пота, он метался по саду и все время разговаривал сам с собой, все торопился куда-то и порывался бежать. Все заботы по обслуживанию зоосада он переложил на меня, а сам исчезал на целый день. Вскоре я узнал, что он крутится по гетто, то заходит туда со своими особыми разрешениями, то вытаскивает наружу каких-то сомнительных типов, без устали рыщет по улицам, заглядывает в тюрьмы, в сумасшедшие дома, в колонию малолетних правонарушителей.
Отто: Вы, конечно, думаете, что я… Что у меня слегка «поехала крыша»? Не в порядке тут, наверху, да? Что?
Фрид: Что — что? Ты должен был видеть, как ты выглядел тогда! Один раз мы встали утром и…
Паула: Увидели вдруг, что на стволе дуба возле нашего дома нарисовано мелом огромное сердце.
Фрид: Да, и на всех скамейках вдоль Аллеи вечной юности, и даже на сером морщинистом боку слоненка.
Паула: Фридчик мой был в полном отчаянии. Я тоже, разумеется. В самом деле: просто не знаю, как сказать, сердце разрывалось видеть нашего Отто таким суматошным и странным. И самое ужасное, что он не соглашался открыть нам, что у него на уме. Только твердил все время, что готовится воевать. Я, мама дрога! — нет, вы не представляете, как я перепугалась!
Отто: Ты, верно, думала, что я собираюсь воевать с оружием в руках, а?
Паула: А что же еще? Конечно, так и думала. Откуда мне было знать? Потом сад начал наполняться всякими «ку-ку» — чокнутыми, так что и ходить-то по нему сделалось боязно, эта бедная женщина, например, которая просто обязана была каждую ночь выскакивать наружу голая и метаться меж клеток с хищниками (см. статью Цитрин, Хана), или маленький биограф со своей вонючей сумкой, который вообще-то был милый старичок, но лез ко всем в душу и с каждым днем становился все больше и больше похож на меня (см. статью Зайдман, Малкиэль), и даже, извините меня, вы, господин Маркус (см. статью эмоции), всю жизнь вы изволите докапываться насчет наших переживаний: что мы ощущаем в эту минуту и что ощущали час назад, я уж не говорю об этом бедолаге, от которого шел такой противный запах (см. статью Мунин), с ним вообще невозможно было находиться рядом, фу!..
Фрид: Действительно, невыносимая мерзость! Однажды я решил, что все, хватит, подошел к нему и спросил — как врач, разумеется, — что это за отвратительный запах от него исходит и почему он так передвигается, столь странным образом, враскоряку, и он, бандит, без всякого стыда спустил посреди сада штаны и показал мне, что у него там имеется: нечто вроде такого огромного кармана из материи, упряжь такая с ремнями и пряжками и черт знает с чем.
Мунин: Яйца страуса у меня там, пан доктор, и все из-за этого моего искусства (см. статью искусство), про которое пан Отто, я полагаю, рассказывал господину доктору. И ведь это болит, а то как же? Не будет болеть? Болит! Что делать? — ради искусства принуждены мы страдать. Многое приходится вытерпеть ради избавления от Господа в мгновение ока, и сыны пламени… Да, так это всегда у нас, у евреев. Нет краткого пути, даже пророкам нашим не дано было облегчить себе путь, возьми, к примеру, пророка Осию, который должен был прожить целую жизнь, извините меня, с потаскухой, именно так, ведь что сказал Господь Осии? «Иди, возьми себе жену блудницу и детей блуда». Что ж, он, как известно, так и сделал, и родила эта женщина ему троих детей: сына Израиля, дщерь Непомилованную и еще сына, поскольку совокуплялся с супружницей и проливал семя в ее лоно, и все это только ради исполнения Божьей воли и приближения к цели. Так и я — ни мгновения, ваша милость, нет мне покоя, весь день муштрую мой орган, дрочу, извините за выражение, но семя не проливаю, упаси Бог пролить! Тогда все пропало, весь труд мой скорбный, какой совершил в терзаниях, пойдет прахом. И если придешь и скажешь обо мне: червь презренный, пусть земля забьет твой бесстыжий рот! — как посмел ты поставить себя на одну ступень с пророком Осией?! — скажу так: великий Баал Шем Тов учил нас в своем завещании, что Господь, благословенно Имя Его, хочет, чтобы мы служили Ему всеми средствами, иногда так, а иногда эдак, и в Кабале мы находим, что желание наше пить и насыщаться оттого происходит, что искра, которая в нас, просит соединиться с искрой Божьей, которая во всяком злаке, и не что иное это, как благословенное совокупление, но поскольку и оттуда, из члена, то есть, прошу прощения, из обрезанного рожка нашего, слышится скворчание и бурчание, и, наверное, даже у худшего ничтожества, подобного мне, может случиться, что искра потянется к искре, и займется пламя, и прилепится к высшему свету, — а, дай Бог, чтобы так и было!..
Фрид, который из всей этой тирады не понял ни слова, почувствовал только, что все это не так просто, что мерзкий, отвратительный умысел скрыт за всеми кривляниями и грязными намеками вонючего старикашки, и тотчас в злобе покинул его, не дослушав пакостных речей, помчался к Отто в контору и объявил, что не выйдет оттуда, пока не получит объяснений. Паула тоже была там, и ее мнение совпадало с мнением Фрида. Отто видел их раздражение и тревогу, поразмыслил немного и решил приоткрыть перед ними краешек своей тайны: сказал, что намерен бороться с нацистами. Фрид еле сдержал вопль возмущения и отчаяния и процедил сквозь зубы, что, если Отто действительно хочет воевать, пусть достанет оружие и приведет настоящих бойцов, тогда и он, Фрид, присоединится к нему. Отто выслушал его, а затем очень мягко и терпеливо объяснил, что для этого у них недостанет сил.
— Нужно быть реалистами, — сказал Отто.
Фрид поглядел на него, ничего не понимая, в недоумении и бессильном гневе покачал головой и спросил, нельзя ли узнать, откуда Отто выкопал этого последнего «борца», с восторгом присоединившегося к прочим бездельникам, этого Зайдмана, от которого зоопарку нет и быть не может никакого проку, и Отто сообщил, что немцы разогнали приют душевнобольных на Крохмальной улице и несчастные беспомощные люди стояли на улице почти голые, дрожащие от холода и растерянные.
Фрид: Ну, и ты, разумеется, выбрал из них одного особо удачного!
Отто (радостно): Совершенно верно! А, ты смеешься!.. Послушай, что я скажу, Фрид: сам по себе он, конечно, не так уж… Но не исключено, что трое таких, как он, десять таких, как он, найдут способ и хоть что-то спасут. Сумеют, возможно, что-то изменить.
Фрид спросил, что же такое замечательное способен сделать этот Зайдман, и сердобольный Отто с гордостью заядлого рыбака, поймавшего на удочку редкостную рыбу, сообщил, что Зайдман — известный ученый, биограф, освоивший искусство просачиваться сквозь оболочки душ, дабы постичь людей изнутри.
Фрид: Может, у него есть и еще что-нибудь? Какое-нибудь средство против немцев?
Отто: Так это и есть против немцев. Как вы не понимаете?
Фрид подумал про себя с печальной усмешкой: «Это у него называется „нужно быть реалистами“, а?»
Кстати, именно в этот момент Найгель потребовал от Вассермана прекратить антигерманскую пропаганду и вернуться к повествованию. В тот вечер Найгель собирался в краткосрочный отпуск (см. статью отпуск) в кругу семьи в Мюнхене, нервничал и непрерывно поторапливал Вассермана с продолжением истории Казика, но Вассерман заартачился и предложил поведать немцу о новой волнующей встрече всех членов команды и их дальнейших планах. В этом, разумеется, не было никакой необходимости, если не считать упрямого желания сочинителя подразнить и разозлить немца. И когда Найгель все еще достаточно сдержанно и вежливо попросил его воздержаться от провокаций и вернуться к рассказу, Вассерман заявил:
— Погоди, герр Найгель, не пори горячку, — и обещал, что, если Найгель не будет мешать ему, а позволит спокойно и вдумчиво прясть нить сюжета, очень скоро дело дойдет и до Казика.
Найгель с досадой глянул на часы, однако согласился, мрачно кивнув головой. Вассерман поблагодарил его и сообщил, что в комнате, где собрались трое: Фрид, Паула и Отто, — воцарилось долгое молчание. Может быть, они молчали, потому что впервые поняли, до чего же вся жизнь теперь, даже их личная жизнь, пропитана миазмами войны, как ее ледяное прикосновение уничтожило, лишило всякой интимности тонкую паутинку близости, которая на протяжении стольких лет неощутимо плелась между ними. Война сделала их чужими, бесчувственными, безразличными.
Вассерман:
— Ведь каждой клеточкой моей кожи ощутил я это, когда Сара, душа моя, пришивала желтый лоскут на праздничное платьице нашей Тирцеле… А, уж как терзала девочка душу мою своим плачем! Всю подушку обмочила слезами… Понимаешь ты, герр Найгель: лоскут безобразил, уродовал ее прекрасное платьице…