Алиби - Асиман Андре
Мы прощаемся, и я шагаю к «Вилле Пальмизи» в надежде поговорить с одной из тамошних монахинь. Идти туда пять минут. Конец одного поиска неожиданно становится началом другого. Я стучу, открывает монахиня. Я рассказываю, зачем пришел. Она вслушивается в мои слова про Моне, про «Виллу Гарнье», потом просит подождать. Появляется другая монахиня, занимает ее место. Еще одна. Да, говорит третья, указывая в конец здания, недавно отреставрированный, вот это было частью особняка Морено. Говорит, что проводит меня наверх.
Очередная лестница. Почти все ученики уже разошлись по домам. Некоторые дожидаются родителей — те припозднились их забрать. Прямо как в Нью-Йорке, говорю я. Мы поднимаемся еще на один пролет и оказываемся в просторной прачечной, где одна монахиня гладит белье, а другая складывает полотенца. Идем, идем, манит меня проводница, как бы говоря: не тушуйтесь. Открывает дверь, мы выходим на террасу на крыше. Я вновь поражен одним из самых изумительных видов, какие видел за всю жизнь.
— Моне приходил сюда писать, когда гостил у синьора Морено.
Я тут же узнаю вид, который видел в альбомах, начинаю фотографировать. Тут монахиня поправляет саму себя:
— На самом деле писал он отсюда, — говорит она, указывая еще на один этаж, который я не заметил: он возвышается прямо над крышей. — Questo è l’oblò di Monet. — Это люк Моне.
Я хочу вскарабкаться по узкой лесенке, чтобы увидеть то, что видел Моне из этого люка.
— А это, — она указывает на огромное дерево, — самая высокая сосна в Европе.
Наверняка она здесь уже росла и во времена Моне. Мне в голову приходит одно — строка из Джованни Руффини: «от бледно-серых олив к темной листве кипарисов». Здесь все и начиналось.
История про «обло» Моне — скорее всего, апокриф, но мне совершенно необходимо увидеть то, что Моне, возможно, видел сквозь это продолговатое окно, — как вот нужно было приехать в Бордигеру, чтобы увидеть дом своими глазами. Когда я взгляну на городок через окно Моне, вся история приобретет завершенность. Те же колокольня, море, раскачивающиеся пальмы — все они смотрят на зрителя так же, как смотрели и век с лишним назад, когда сюда прибыл Моне.
Я пытаюсь управиться с потоком чувств, которые совершенно не подходят одно к другому: безмерная благодарность за то, что мне удалось увидеть так много, хотя я уже почти отчаялся, а еще — неуместное разочарование, возникшее оттого, что, не улыбнись мне удача поверх моего легкомыслия, никогда бы мне всего этого не видать, а поскольку роль удачи в сегодняшних событиях неизмеримо велика, то, что я смогу извлечь из этого опыта, неизбежно потускнеет. Часть души пытается все это осмыслить — а потом, прямо здесь, в комнате Моне, меня вдруг осеняет: если случай — то, что греки называли «тихе», — каждый раз тасует смысл и осмысление, то искусство, которое они называли «техне», есть не более чем попытка придать тональность, каденцию, осмысленность тому, что без этого было бы предоставлено воле случая.
Все, чего я хочу и что могу, это пуститься вспять и мысленно повторить свой путь с самого начала. Натолкнуться на изображение неведомого дома в настенном календаре, заметить тот же дом в некой галерее, приехать поездом, ничего не зная, ничего не разглядеть, не заметить старого città alta, пока он сам не бросится мне в глаза, увидеть город с колокольней и без нее, с морем и без, с виллой Ангст и без, со снесенным куском дома Морено и без него — и в конце всякий, всякий раз случайно натыкаться на дом Гарнье. Хочется воссоздать этот миг, забрать его и сберечь.
Я выхожу из крошечной комнатки Моне в твердом убеждении, что отыскал то, за чем приехал. Не только дом, или город, или береговую линию, но и то, как Моне смотрел на мир, как его воспроизвел, чем одарил.
Повременить
Латинское слово «кунктация» (cunctation) традиционно приписывают римскому генералу, консулу и диктатору Фабию Максиму Веррукозу. Слово прицепилось к его имени, и до нас он дошел как Фабий Максим Кунктатор. После полного разгрома римского войска при Каннах — эта битва стала одной из самых кровопролитных во всей древней истории — он предложил стратегию уклонения, суть которой — избегать врага, вообще с ним не соприкасаясь на итальянской территории, и эта стратегия оказалась весьма плодотворной: измотав войска Ганнибала, Сципион нанес ему решительный удар, положивший конец Второй Пунической войне после захвата Карфагена. И по сей день Фабия Максима в школьных учебниках называют «медлителем» — так принято переводить слово «кунктатор», что, по сути, означает: тот, кто способен переждать, выиграть время, тот, кто — используем более современное и внятное выражение — умеет повременить. Именно это я усвоил прежде всего, когда в детстве учился ловить рыбу. Пусть добыча решит, что опасность миновала, — подтяни рыбину, потом ослабь леску, подтягивай, пока не зацепишь накрепко, а уж там… дергай изо всех сил. Печальная ирония заключается в том, что пострадавший от этой стратегии сам же на ней и споткнулся: Hannibal ante portas[5]. Ганнибал останавливается перед воротами Рима и откладывает верную победу до… другого времени.
К стратегии «повременить» часто прибегают те, кто, попав в зависимое положение, пробует тягаться с теми, кто их сильнее. Медлить в отношениях со слабаком как-то не принято: слабака прихлопывают, гиганта — изнуряют. Перед лицом опасности и угрозы медлитель «выигрывает время», «тянет время», «отмеряет время». Повременить — значит сделать все для того, чтобы выждать до более благоприятного момента. Повременить — значит выйти за пределы временнóго континуума, поставить время на паузу, остановить движение времени, шагнуть в пространство новой эпохи. Находишь ложбинку во времени, зарываешься туда, прячешься, и пусть реальное время — или то, что называют реальным временем другие, — скользит мимо. А ты в этом случае, как многие из современных часов, отмеряешь время сразу в двух, а может, и более часовых поясах.
Медлитель мешкает. Отказывается от настоящего. Перемещается в другой слой времени. Перемещается из настоящего в будущее, из прошлого в настоящее, из настоящего в прошлое или — я об этом уже писал в очерке «Арбитраж» из сборника «Поддельные документы» — «уплотняет настоящее, переживая его из будущего как мгновение прошлого».
К глаголу «повременить» я подобрался двумя способами, причем оба неразрывно связаны с тем, что я специалист по XVII веку и бытописатель нашего времени. Третье является прямой экстраполяцией из двух первых.
Начнем с того, что я вцепился в это слово потому, что — как вот принято говорить о детях тех, кто выжил в холокосте, — я отпрыск повременивших. Я родился в Египте, в еврейской семье, члены которой видели, что написано на стене, но решили переждать нашествие врагов. Не действуй сгоряча, не спеши рисковать тем, что имеешь, ради того, чего, возможно, не получишь, а главное, сиди тихо — таковы мантры прирожденных медлителей. В этих мантрах отражен страх перед активными действиями, типичный для тех, кто благодаря либо темпераменту, либо материальному положению предпочитает не действовать, а размышлять. Этакая уловка опоссума: если ничего не предпринимать и источник опасности видит, что ты ничего не предпринимаешь, опасность может миновать. В конечном итоге формулируется это так: если я сам буду каждый день убивать себя по чуть-чуть без твоей помощи, так тебе потом вроде уже и вовсе не понадобится меня убивать. Если я остановлю свои часы, история свои остановит тоже. Подобно субмарине, притворяющейся подбитой, ты оставляешь за собой масляный след. Тебе это может дорого обойтись, но все знают: то, что ты оставляешь у других на виду, на жизненные функции не влияет: это отвалившийся струп, хитиновая чешуйка, мертвая ткань, сепия, обманка. Но получается, что время впало в спячку — или, если речь идет о ракообразных, в эстивацию. Живая ткань, живое время — все это осталось где-либо в другом месте.