Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
― Не знаю, так ли хорошо воевал ― горланить научился здорово, ― сказал старичок-аксакал, сидевший неподалеку.
― Соли бы, ― послышалось сзади. Обернувшись, я увидел женщину с детьми. Женщина осторожно развязала узелок, разложила еду. На запах невесть откуда прибежала собачонка. Такса замерла, уставившись на платок со снедью.
― И-ди-ить! ― топнула женщина. ― Самим есть нечего.
Собачонка отбежала, вернулась, как ни в чем не бывало, снова уставилась на платок. Женщина, не утерпев, запустила тогда в нее дощечкой ― собачка, визжа, скрылась за ящиками. Прогнав животное, женщина перевела внимание на меня. "Но тебя ведь не прогонишь дощечкой..." ― читалось в ее глазах. Она взяла картофелину, огурец и, поразмыслив, еще и яичко, протянула мне:
― На, бери!
Я отрицательно качнул головой.
― Бери! Бери! Гордый, что ли?
Лицо женщины вытянулось: отказаться от угощения сейчас, в такое время, когда кусок хлеба шел на вес золота?!
Я двинулся по пирсу дальше, прислушиваясь и приглядываясь к новой жизни.
За штабелем пустых ящиков все еще доносился визг таксы. По эту сторону, у весов, орудовал Полундра.
― Куда мимо?! ― кричал он. ― Клади на весы!
К Полундре подошел мужчина, легонько хлопнул по плечу ― Полундра обернулся, произнес:
― А-а, его величество горшечник... Как живы-здоровы? Торговля? Распродал горшки?
Полундра повел скучную беседу с горшечником о перце, лавровых листах...
― Почему не найдется? ― произнес Полундра, продолжая лихо орудовать весами и костяшками счетов.
В сторонке, притулившись к ящикам, старичок мирно разговаривал с моложавым мужчиной в засаленной гимнастерке. Я следил за тем, что происходило на судне и одновременно прислушивался к беседе незнакомых мужчин.
― Отвоевался, сынок? ~ интересовался старичок.
― Так получилось.
― Куда тебя?
― А вот... ― мужчина показал голову, на вмятину в черепе. ― Видите?
Старичок удивился, незлобно выругался.
― В воронке отлеживались... вчетвером, отец... ― охотно начал свой рассказ мужчина. ― Вроде ямы, представляете? Глина, камни, песок... деревья ― все это выворотило взрывом. Так мы с товарищами заползли в воронку. Есть такая примета, отец: в одно место дважды снаряду угодить трудно.
Я слушал бывшего фронтовика и почему-то думал о рыжем парне ― карповчанине с крестиком под рубашкой. Парня вспоминал я часто. Уж очень странным казался его разговор с братом, в облепиховом лесу, настолько, что еще тогда на чаячьем берегу, вернее по пути домой, на верхотуре воза, я долго находился под впечатлением их беседы, задумался: для чего крестик? И почему носят его только русские? Как удивился, помнится, позже, не обнаружив на груди у Жунковского, моего однокашника ― учились мы с ним в первом классе, ― такого же крестика.
Старичок отчаянно закряхтел, норовя стащить с ног сапоги. Фронтовик вызвался помочь ― старичок вежливо отстранил, взглянул на меня пристально, произнес с грубоватой ласковостью:
― Ну-ка, милый, подсоби старому!
Я встал на колени, ухватился обеими руками за сапог и потянул его. Сапоги, под стать владельцу, старые, ношеные-переношенные, были смазаны дегтем, и когда я напрягался, черная жирная масса впитывалась в поры ладоней. Старичок с наслаждением жмурился, рот его в обрамлении жидкой растительности приоткрывался, обнажая редкие с желтизной зубы ― любителя насы.
― В Рыбачье собрался, ― сказал он собеседнику, ― говорят, какой-то парень с войны вернулся. С моим сыном служили. Правда, до войны... Ведь должен знать о товарище. Может, видел или слышал. Что значит "пропал без вести"? Почему пропал? Красноармеец - облако или дым, чтоб вдруг пропасть?
Я стащил-таки сапоги, но, не рассчитав, ударился спиной о ящики - из-за ящиков с визгом шарахнулась неудачливая, вконец разочарованная такса. Старичок переобулся, привстал, топнул ногой, снова присел, огляделся, взглянул на меня. Мне не раз приходилось сталкиваться с аксакалами, я знал прищур глаз аксакала, нацеленный на лица, прищур, после которого следовала серия вопросов о родителях: кто отец? а кто отец отца? какого племени и роду?.. Он и в самом деле прищурился, однако изрек старик другое:
― Не тебе машут? ― спросил он, показав на судно.
― Ромка! ― догадался я. Да, на площадке, что возвышалась над куцей кормой парохода, с ведрами в руках стоял Ромка. Он, махнув мне рукой, исчез. "Договорился", ― подумал я, почувствовав вдруг, как охота бежать стала таять; раздвоились желания: теплилась, уже не полыхая, как прежде, надежда попасть на борт судна, стоять рядом с Ромкой, смакуя подробности задуманного побега, но где-то в глубине души наползало неприятное – я ощущал холодное прикосновение его, слыша нашептывающее: "Зачем? Зачем?"
Появление Ромки совпало с объявлением о посадке. Люди повскакивали с мест, устремились к судну, через минуту-другую у трапа образовалась давка. Над головами замелькали узелки, чемоданы, ведра и прочие предметы; послышались ругань, угрозы, просьбы, плач детей, призывы к порядку; с визгом ― в который уже раз! ― метнулась такса. Билетершу, женщину в берете, вмиг вытеснили. На помощь Пароходной Тетеньке устремились двое мужчин, но и они под напором стихии были смяты...
Ромка, облокотившись о перила, отчаянно жестикулировал, звал, просил, почти умолял меня попытаться подняться наверх. До сих пор стоит перед глазами: вдоль борта, волнуясь, бегает Ромка; вот он сложил рупором ладони и кричит:
― Додик! Сюда!
Отчаянно замахал, показывая на трап, на борт парохода. Но все тщетно ― я стоял, будто оцепенев. Тогда Ромка рванул к трапу, прорвался сквозь живую массу, напиравшую снизу, схватил меня за руку, но, быстро поняв, что уговоры бесполезны, посмотрел на меня взглядом человека, которого осенила нехорошая догадка. Затем, махнув рукой, помчался к трапу с последними пассажирами. Взбежал на борт, но уже в конце посадки, когда страсти спали, а галдеж утих, когда собирались убрать трап, он, передумав, сбежал вниз, встал рядом со мной.
Стыдно было взглянуть ему в глаза, но Ромка сник, сказал смущенно:
― Зря растерялся. Я... тоже молодец. Когда теперь подкатит еще? Подождем ― нам-то что: успеем навоеваться. Пошли.
Мы понуро поплелись на окраину поселка, берегом достигли облепиховой рощи. На лужайке, неподалеку от песчаного пляжа дном кверху лежала рыбачья лодка, брошенная, с вышибленными досками спереди, с пучками растрепанной пеньки, с кусочками вара на земле. Здесь, на пляже, кто-то во время купания Ромки умыкнул его одежду, к счастью, не заметив плащ-халата, оставленного под лодкой. Внутри лодки стоял сумрак, на полу лежали ворохи соломы и сена ― признаки обжитого. Ромка подобрал ботинки с отвалившимися подошвами и кусочками шпагата вместо шнурков и, будто подслушав мою мысль об обжитости, поддел прутом и со словами: "Мои, с весны гниют" выбросил ботинок наружу, затем после продолжительной паузы, взбив лежанку, добавил:
― Здесь и переждем. Сколько придется куковать? Подсчитаем. День ему катить до Рыбачьего. Потом возвращаться в Пржевальск, оттуда в Жергалчак ― из Жергалчака сюда, считай неделя. Не меньше. Ничего ― потерпим еще...
И в самом деле, пароход заглядывал на пристань не чаще раза в неделю ― было от чего приуныть. "Все! ― клялся я себе. ― Никаких отныне колебаний! Сам ― это уже точно! ― побегу на судно! Без уговоров и подсказок!.."
4Помню чувство голода. Последний раз мы ели почти двое суток назад. А ведь не более чем вчера на пирсе незнакомая женщина предлагала настоящий обед ― воспоминание о еде вызывало головокружение.
Утром на стерне собрали колоски, попробовали жевать ― ячменные зерна застревали в зубах, перемолоть их мог разве что человек с жерновами вместо зубов.
К вечеру в фургоне привозили в поселок хлеб. До приезда фургона у ларька выстраивалась очередь. Вернее, две очереди: с одной стороны, образовав длинный хвост, с карточками в руках стояли женщины, старики и дети, по другую ― в короткой очереди теснились инвалиды войны.
Апатично наблюдая окружающее, мы сидели неподалеку от ларька. Ромка машинально ― это вошло у него в привычку ― чертил на земле план побега. Мимо, обдав пылью, в сторону хранилища проехали брички, приспособленные для перевозки зерна. Кричали, понукая лошадей, возчики-мальчишки. Брички останавливались у ворот хранилища, оттуда шли работницы в халатах с металлическими стержнями в руках, всовывали стержни в содержимое воза, записывали что-то в журнал. Закончив обследование, лаборантки возвращались в будку, а брички шумно вваливались в ворота, исчезали за глиняной стеной.
Мимо ларька проехал на ишачке аксакал. Поперек седла у него виднелся полосатый курджун ― переметная сумка, набитый чекендой ― растением типа эфедры. Всадник дремал, подремывал и ишак под ним. Поравнявшись, аксакал открыл один глаз, взглянул на нас безвольно, чтобы затем снова погрузиться в дрему ― потянуло и меня ко сну: голова упала на Ромкино плечо ― все поплыло...