Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
А чаячий берег разочаровал: время, казалось, тут потрудилось, сводя большое в малое, а возвышенное в заурядное. Все выглядело обыкновенно: перед нами предстал кусок земли, посыпанный галькой, с хлопочущими в воздухе чайками.
Мы пересекли пляж, огляделись, но, не обнаружив достойного внимания, пошли дальше.
На песке, неподалеку от моего места, где некогда сидели втроем, с братом и рыжим парнем, устроили привал, съели скудный обед.
Тут же Ромка, присев на корточки, прикинул, изобразив на сыром песке, план побега. Он наметил четыре точки, соединил их ― получилась кривая, черкнул линию поперек: точка первая означала Карповку, вторая ― егорьевскую пристань, третья ― городок Рыбачье, четвертая ― конечную цель, некий населенный пункт в прифронтовой полосе.
На пристани мы рассчитывали попасть на пароход. И не какой-нибудь ― не на "Комсомол" или "Тянь-Шань", от которых за версту веяло прозой, ― на "Советскую Киргизию"! Ромка чертил, я же в мечтах вознесся далеко, стоял... на палубе боевого корабля, с тревогой оглядывал в бинокль темно-синее пространство моря.
Чудилось: на воде тянулся бурлящий след ― вражеская подлодка! Я сбегал по ступенькам вниз ― скорее! скорее! Вбегал, запыхавшись, будто выпаливал: "Там! Перископ!" Капитан подносил к глазам бинокль, секунду-другую спустя ― несся, перекатываясь эхом, клич: "Орудия к бою! Орудия к бою!.." Море превращалось в кипящий от разрывов котел... Огонь!
― Прицепимся к товарняку и покатим за милую душу, ― доносился откуда-то издалека сквозь грохот выстрелов Ромкин голос, и ― исчезло море, бьющиеся насмерть боевой корабль, боевой капитан, бывалые матросы-бомбардиры, но чудится другое: бой, еще более яростный. Сквозь вихрь огня теперь рвался... товарняк. Вовсю хлестал из "максима" Ромка. "Патроны!" ― кричал он мне. Я хватал пулеметные ленты, мчался с ними к другу. Взбирался на крышу вагона, бежал, прыгая с вагона на вагон, падал, отстреливался, вскакивал, продолжал сумасшедший бег... Ложился рядом, протягивал ленты, но ― что это? ― вдруг Ромка схватился за грудь, повалился на бок. "Ромка!" ― тряс я его за плечо в отчаянии. "Где пулемет?" ― спрашивал тот, на миг-другой открыв глаза.
― Почему пулемет молчит? Патроны?"... Я показал ленту. "В пулемет ― живо! Стреляй!.." Поспешно я менял ленту, припадал к пулемету, давил на всю гашетку ― из ствола вырывалось смертоносное пламя, фашисты падали в корчах. А что это? По ходу поезда, сбоку, за домом, группа фашистов устанавливала орудие. Скорее! Скорее! Нажимаю гашетку ― вмиг у вражеской пушки образуется кровавая пляска. Огонь, еще, еще... И рвется вперед товарняк...
― Додик! Слышь... ― доносился снова откуда-то издалека голос Ромки.
Я вижу его да и себя смертельно ранеными. Над нами склонились бойцы, командир. Шумы боя утихают...
Я вижу рядом лицо друга... Ромка ― это уже наяву ― явно озадачен:
― Ты слушал меня?
Я утвердительно киваю, и тогда Ромка испытующе глядит мне в глаза:
― Только, пожалуйста, без вранья.
Мы обогнули бухту, перебрались сквозь облепиховую рощу и на всем пути не произнесли ни слова. Казалось, Ромка обижался на меня, думал, что дело обстоит именно так; но позже, когда окликнул его, а тот приложил к губам палец ― просьба попридержать язык, ― понял: обиды не было и в помине, а молчал он потому, что в думах и мечтах был на "военной тропе". Мы крадучись обошли следующую рощу. Ромка впереди, я сзади. Капелька воображения - и кажется, что оба мы в маскхалатах, с автоматами в руках. Ромка стремительно обежал песчаный холмик. Я бросился за ним, споткнулся, упал. Встал. Бегом одолел поляну между холмиком и облепишником. Вбежал в облепишник. Огляделся ― никого. "Где он?" ― по-настоящему встревожился я; тщательно осмотрел рощу ― тот будто канул в воду. Обернулся в предчувствии ― да, конечно: вот он!
Ромка жестом приказал не двигаться.
― Слышишь? ― прошептал он.
Резанула слух обрывистая речь ― говорили неподалеку.
Осторожно ступая, мы вышли на берег небольшого лимана с пересыпью и с берегом, окаймленным зарослями камыша.
В лиман из сазов втекала невзрачная речка. У речки, за неплотной камышовой завесой, стояли двое: пацан моих 12-13 лет и пяти-шестилетний мальчишка. Малыш возился в ведре, что-то приговаривая.
― Замолчи! ― цыкал старший. ― А то...
― А то что? ― зудел младший.
― А то, что мешаешь мне!
― А что, рыба слышит?
― Не слышит, не слышит, а услышит, ― рассердился старший.
― Что тогда?
― Уйдет ― вот что.
― Уйдет, что тогда? ― не унимался маленький, нарочно допекая брата.
― Без еды останемся.
― Без еды? Тогда...
― Я тебя вот этим ― поймешь, ― заводился старший. ― Уймись, говорят...
Мы, не сговариваясь, решили обойти рыболовов незамеченными: для этого нужно было ловко перемахнуть через ручей, скатиться за песчаный вал. Ромка одолел преграду. Я же приземлился на четвереньки, обрызгал лицо илом. Рыболовы-братья обернулись, испуганно уставились на нас: метнулся к брату, припал к нему, заплакал младший; старший, сжимая в руке палку, смотрел немигающе. Я попытался мысленно обратить братьев во "врагов", одев их в неприятельскую форму ― увы, уж очень небоевито выглядели те.
― Рыбку ловим? ― спросил Ромка.
― Ловим, а что? ― ответил старший.
― И много натаскали?
― Зачем тебе?
Малыш снова заплакал.
― Не тронут, успокойся! ― стал утешать братишку старший, готовый и сам вот-вот последовать его примеру.
― Покажи улов! Сазана подцепил! ― Мы хотели было запустить руки в ведро ― пара сазанов поверх озерных чебачков по-настоящему впечатляла ― но тут же опомнились. Старший вдруг затрясся, подняв палку над головой.
― Покажу сазана! Только подойдите! Врежу! ― завопил он, нервно размахивая палкой, норовя опустить ее на наши головы; из глаз его брызнули слезы, рот округлился ― братья дружно, будто состязаясь, заревели.
― Так мы же только посмотреть...― попытался оправдаться и заодно утешить рыбаков Ромка, но, поняв тщетность усилий, покрутил пальцем у виска и сказал: ― Ну их, пошли! Пусть подавятся!
Мы завернули за дюну, но еще долго за спиной слышался нервно-ликующий голос вконец взвинченного пацана:
― Струсили! Сазана захотели!..
Перед закатом, на очередном привале, когда впереди, внизу, вдруг выросла стена молодых пристанских тополей, Ромка озабоченно-серьезно вводил меня в суть предстоящего предприятия.
― На судне есть тетенька. Билетерша. Ну, варит, стирает. Вроде хозяйки, понял?
― Ага.
― Я ей картошку помогал чистить. Пароход пришвартуется утром, ― слово "пришвартуется" он произнес со смаком, ― я заберусь на борт, отыщу ее. А ты гляди в два шара, соображай. Если договорюсь, дам знать, помашу рукой ― значит, беги к трапу, поднимайся смело на борт; не договорюсь ― может случиться всякое, ― не дрейфь, рви когти к носу судна, ясно? Придумаем что-нибудь, ― Ромка сделал паузу. ― Ну-ка, повтори!
Ответом он остался доволен.
― Хотя, ― спохватился Ромка, ― могут спросить, кто ты ― что скажешь?
― Назовусь...
― Не-е, ― перебил он. ― Запомни: ты из Рыбачьего, гостил у родичей в Егорьевске, а сейчас едешь домой. Мол, гостил у дяди. Ясно?
Переночевав в стогу соломы, утром следующего дня мы взглянули на лежащий во впадине пролесок и, увидев в конце его, на берегу, на причале, черный силуэт парохода, двинулись вниз.
Пароходная Тетя, худосочная, в мужской фуражке и оттого похожая на мальчишку женщина, увидев Ромку, удивилась, позвала наверх.
Я остался внизу. Пристань, несмотря на раннее время, была людна. На ящиках, а то и прямо на полу сидели пассажиры.
Заканчивалась погрузка бочек с соленой рыбой. По пирсу носился мужчина ― не то весовщик, не то кладовщик.
― Покрепче берись за край! ― орал он одному. ― Скатился в воду!
― Ставь живее на весы. Только аккуратнее, полундра... ― приказал другому.
Я заметил: у кладовщика на правой руке не было кисти, поражало, что он чаще действовал именно ущербной рукой. Да как! Ловкости его у весов мог бы позавидовать, пожалуй, и не инвалид. Под рубашкой, ухарски распахнутой, кладовщик носил полосатую тельняшку, дабы погасить сомнения в принадлежности его к морской братии в прошлом и настоящем, и, конечно, сыпал словом "полундра".
― Эй, полундра! ― выкрикивал он тому или иному работнику.
― Не знаю, так ли хорошо воевал ― горланить научился здорово, ― сказал старичок-аксакал, сидевший неподалеку.
― Соли бы, ― послышалось сзади. Обернувшись, я увидел женщину с детьми. Женщина осторожно развязала узелок, разложила еду. На запах невесть откуда прибежала собачонка. Такса замерла, уставившись на платок со снедью.
― И-ди-ить! ― топнула женщина. ― Самим есть нечего.
Собачонка отбежала, вернулась, как ни в чем не бывало, снова уставилась на платок. Женщина, не утерпев, запустила тогда в нее дощечкой ― собачка, визжа, скрылась за ящиками. Прогнав животное, женщина перевела внимание на меня. "Но тебя ведь не прогонишь дощечкой..." ― читалось в ее глазах. Она взяла картофелину, огурец и, поразмыслив, еще и яичко, протянула мне: