Татьяна Белкина - Всё хорошо!
Расторможенные обезьяны чешут волосатыми конечностями голые задницы и устраивают склоки. Ненавижу приматов. Особенно лысых. Их загоняют сюда с утра и держат до вечера. Не пойму, почему им разрешено свободное передвижение? У меня есть версия — это такой социальный проект. Они расцвечивают своим пестрым оперением и кривлянием молодняка монотонное существование нашего Ковчега. Как уморительно выглядят их имбецильные улыбки перед нашими отсеками, как забавны их дерганые жесты, бегающие зрачки, слизкий клюв. А звуки, которые они производят? Я в шоке. Разве можно бесконечно изводить окружающих скрипучим многоголосьем бессмысленных атональных комбинаций? Вот возьмем мой чистый и ясный возглас. Услышав его, весь Ковчег заново осознает немыслимую свою удачу и божественное предназначение. Но речь не обо мне. Я — всего лишь скромный и трудолюбивый администратор проекта.
Речь о том, как трудно быть Богом. Как важно было собрать здесь, на этом Ковчеге, имитирующем естественные условия существования, все многообразие видов, не забыть даже вздорных приматов, морских чудищ, глупых как пробка, колибри и крокодилов, правильно распределить обязанности во время странствия, дабы сохранить все виды в отличной физической форме. Еще важнее — обеспечить душевное здоровье и моральный облик экипажа.
Как часто отличные начинания и проработанные концепции рушатся из-за отсутствия бдительности! Моя главная задача — выявить и обезвредить провокаторов. Есть такие, тайком проникшие в Ковчег, которые насвистывают и нащелкивают добропорядочным обитателям, что якобы нет никакого потопа и корабля нет, а они-де пленники, забава для голых приматов. Полная ахинея. Станут хозяева жизни за слонами дерьмо ворочать? Я старательно вытаскиваю ноги из снега, выхожу на твердую поверхность коридора и направляюсь к пищеблоку для безвольерных животных. Забираю у невыносимо орущего недоростка булку для наживки и иду ловить террористов. А как еще их назвать, если после их рейдов слониха Любичка наелась стекла и умерла? Вот и они: маленькие, серые, неприметные, с одинаковыми голосами, глазами, перьями. Мне приходится долго раззадоривать их булкой, а потом, когда их пищеварительный процесс запущен, быстро прятать добычу Все. Они мои! Подробно рассказываю им, как достать самую вкусную заморскую еду вон в том домике с небольшим окошком. Там и манго, и папайя, и отборная крупа. А здесь только холодные белые хлопья, просеянные сквозь свинец туч. Самый жадный из провокаторов летит к заветному окошку. Сейчас я увижу его жалкий окровавленный костюмчик, выплюнутый аппаратом. Я жду и жду. Но нет, ничего не происходит. Солнце, вернее его подобие, начало крениться влево и съезжать с купола. Голод заставил меня съесть булку-наживку — вот что делают обстоятельства даже с самыми самоотверженными и мудрыми особями! Надо что-то делать. Подобрав нарядный плащ и встав на кончики пальцев, я подкрался к избушке и бесстрашно заглянул в открытое забрало окна. Точно молния пронзила мой правый глаз, и мир окрасился в цвет чечевицы. Мой аппарат! Мой любимый экземпляр, открытый и используемый мной только для благого дела наказания недостойных, нанес мне смертельный удар! Мерзкий злодей нахально прочирикал из невесть откуда взявшейся щели в подоконнике: «Попался, глупый павлин!» Обидно если это последние слова, услышанные мной.
«Уважаемые посетители Пражского зоопарка!Настоятельно просим вас не просовывать пальцы, не приближать глаза к защитной сетке, внимательно следить за детьми. В вольере проживает чрезвычайно агрессивный казуар[3]. После неоднократных случаев нападения на воробьев и травмы глаза, нанесенной павлину, доступ к казуару ограничен. Спасибо за понимание.
Администрация»История
Комья замерзшей земли с глухим стуком разбивались о полированную крышку. Бурые и рыжие, побольше и поменьше — они удивительно долго летели вниз и, достигнув наконец финальной точки, упруго подпрыгивали, рассыпаясь. От этого звук получался распластанным и шелестящим. В этом шелесте угадывался ритм, будто кто-то выстукивал послание подзабытой азбукой Морзе: три коротких удара, три длинных, три коротких. Глубокая, не городская тишина, в которую звуки процессии никак не вплетались, а словно шли отдельным треком к картинке, промерзший за долгую зиму воздух и отчаянно весенний взгляд февральского солнца создавали странный эффект. Свежевырытая черная дыра, казалось, заглатывала беспечные лучи оттаявшего светила и шепеляво урчала от удовольствия. Сквозь это урчание пробивался ритм. Я поймал себя на мысли, что пытаюсь расшифровать слова. Может, это — Петр Яковлевич стучит нам из-под полированной крышки? Мол, все вранье, нет тут никакого света небесного, а лишь холодная тьма? А может, так и не успел сказать Мишке что-то важное за свои без малого восемьдесят и теперь пытается до нас достучаться?
Мишкина спина горбилась впереди. Обойдя дыру, она остановилась, окруженная официальными задницами. Продираться сквозь них не хотелось. Я еще раз прислушался: азбука Морзе пропала. Остался шелест, как в пустом эфире. Дыра заполнялась землей, перемещаясь в душу. Стало жутко. Так скоро и души не останется, одни дыры — отец с матерью, брат, Венька Перцев в Афгане, Сашка Филин в Чечне. Петр Яковлевич строго смотрел на меня с траурного овала на заготовленном памятнике. Я присел на скамейку у соседней оградки, и мне вдруг показалось, что сижу-то я в очереди, но не к стоматологу, а к той самой дыре, и передо мной больше нет никого. Следующим меня вызовут. Я соскочил и решительно направился к выходу. Хватит дурака валять, надо работать. Прав Антон Павлович Чехов.
— Димон, погоди!
Мишка выглянул из-за шторки верноподданных. Он полысел, уши стали еще заметнее, нос вопросительно загнулся, худые руки напоминали о жертвах холокоста, но глаза смотрели все так же насмешливо, с хозяйским прищуром и лукавой подначкой.
— Ты куда, а помянуть?
— Прости, Михаил Петрович, еще раз мои соболезнования, но у меня лекция в четыре.
— Давай после лекции заезжай. Я до завтра здесь останусь. Сюда, к отцу, утром зайду, а потом встреча с избирателями, с администрацией, политсовет… Сам знаешь, All that jazz[4]… Но ничего не поделаешь. Надо работать.
— Да, надо работать. В восемь закончу и загляну. В вашу старую или ты в резиденции?
— Хотел, конечно, дома, но еще точно не знаю. Будешь выезжать — набери мой личный. Есть же у тебя?
— Да, постараюсь. Держись. — Я пожал костлявую, но сильную Мишкину руку и с облегчением завел свой новый «туарег».
* * *Задумчивый «фольксваген» уверенно, без лишней суеты, продвигался мимо рассыпающихся «хрущевок», выцветших еще до сдачи в эксплуатацию брежневских панельных домов, миновал апофеоз краснокирпичного барокко конца девяностых и въехал в центр, густо заселенный сталинским ампиром, среди которого мелькали луковки старинных церквей и несколько дореволюционных имперских зданий, тоскующих по Романовым.
На одном из таких недобитых особняков скромно прилепилась чугунная доска с архаичной двуглавой птицей, оповещавшая всех интересующихся, что здесь располагается Институт истории и права Н-ского университета, мой дом, моя гордость, моя вотчина. Последние липкие ошметки кладбищенской паники отпали от лаковых ботинок, я достал всегда хранящуюся в бардачке щетку, прошелся по низу идеально отглаженных брюк, поправил пиджак, накинул пальто и уверенным хозяйским шагом направился к входу. Но уже на четвертом шаге я почуял неладное: обычная пунктирная сетка студентов перед входом сегодня перераспределилась, и явственно вырисовывалась солидная опухоль в правом боку особняка. Именно там, оскорбительно нарушая классические каноны, через всю стену был протянут баннер с портретом одного из кандидатов на высшую в стране должность. Неужели сорвали? До выборов меньше недели, только этого не хватало. Да нет, баннер вроде на месте. Я подошел поближе. Студенты радостно здоровались, уступая мне дорогу, и в их нахальных улыбочках мне чудилось злорадство и издевка, но в глазах затаилось опасливое ожидание, как у нашкодивших псов. Так я и знал.
На стене под баннером в стиле первомайского плаката доперестроечной эпохи «Маркс — Энгельс — Ленин» красовался весьма искусно прорисованный триптих «Гитлер — Сталин и вы-сами-знаете-кто». Под портретной группой подпись: «Дутлер — капут». Я тоскливо взглянул в рыбьи глаза кандидата на огромном баннере. Ветер пробежал по стенке здания, всколыхнув полотнище. Мужественный прищур и сдержанная улыбка кандидата, символизировавшие, по мнению политтехнологов, новое человеческое лицо избираемой власти, вдруг перекосились, превратившись в хищный оскал. Явное неудовольствие кандидата вывело меня из ступора.