Виктор Ерофеев - Пять рек жизни
БЕРЛИН - МОСКВА
- Я их жду. - Кого? Правда, я лучше Кафки? - Ненамного. Почему их нет в Индии? - Тебе мало меня? - Давай лучше поговорим. - Ну, пожалуйста! На гостиничном потолке три длинные тени. Сплетенье - чего? - Не хочется. Позже. На Миссисипи. В каком-нибудь южном штате. - Не будем ждать Алабамы! Ну, очень пожалуйста! О чем я думаю, когда, сдавшись на уговоры, поздней ночью порю ремнем надежду новой немецкой литературы, которая лежит в Индии на животе? Думаю ли я, что индусы - красные жестяные божьи коровки? Когда я порю фрау Абер, я, конечно, порой думаю, что индусы - красные жестяные божьи коровки, но не часто. Вспоминаю ли будущей мыслью черную Африку? Повариху Элен с тремя колечками в тайном месте? палача Мамаду? трех американок на нежной, бурой Миссисипи? Да. Особенно трех американок. Мы говорим с тремя американками о том, что мужчины в любви бескорыстнее женщин. У них обычно нет дополнительного интереса. Но, как правило, в голове бродят другие мысли. Я наблюдаю сиротливый свет над Волгой. Волга глядит на меня круглыми от героина глазами. На лбу у Волги наркотическая сыпь. Точно ли я знаю, что значат пять рек? Да, пять рек - золотое руно моей жизни. Но это пока что не больше, чем интуиция. Все знание мира уперлось в четыре реки. Они текут в четыре стороны горизонта. Мало! Не то. Не то. Где еще одна? Где мне найти словесный сангам пятиречья? Да! Где? Да, собака! Размахивая ремнем, я мерно думаю о трубе Берлин - Москва. - Плевала я на революцию! - из-под ремня раздался голос фрау Абер. Вот он - голос модной плоти. Линяет немецкий рот фронт! По вечерам мы обсуждаем с фрау Абер потолочную мозаику на станции метро "Маяковская". Дейнека и Мухина ее художественные приоритеты. Между головокружительно субъективной, бестолково эфемерной Москвой и столь же головокружительно объективным, реальным Парижем Берлин меньше, чем город, но несколько больше, чем вывеска. Сорвавшееся с реальности в язык, накачанное спертым воздухом и криками "Ахтунг! Ахтунг!", слово "Берлин" возникает в моем сознании перевалочным пунктом, в котором нет смысла ни обживаться, ни даже оглядываться. Берлин как вокзал имеет в качестве тотема дупло буфета. Соскочив с тамбура, теряя на ходу не слишком зашнурованную обувь, надо бежать за горячей сосиской с горчицей, булочкой, бутылкой пива. Бегу, чтобы не опоздать к отправлению. Но если отправление в ту или другую сторону задерживается, особенно по причинам политического свойства, вокзал превращается в пересыльную тюрьму русского духа, о которой не принято вспоминать добрым словом. Как мало сохранилось свидетельств благодарности от людей, в сущности, хорошо воспитанных, русских эмигрантов первого поколения, Берлину как городу, их приютившему! Одни капризы. То улицы слишком длинны и унылы, то мрачно и скучно, то немецкие художники, с которыми накануне пили пиво, лобзались, тискались -всего лишь плоды брака Шагала с Кандинским. Ах, русские свиньи! А какие еще будут три американки на Миссисипи! Обиды! Обиды! Но еще, может быть, обиднее то, что русские в Берлине и не чувствовали себя эмигрантами; скорее, временными переселенцами из квартиры, где начался ремонт, закончившийся катастрофой. Берлин никогда не брался всерьез. Эмиграция - это Париж и Нью-Йорк, новый экзистенциональный прищур, а Берлин - муха, досадное недоразумение. Не на ком, не на чем остановить взгляд. Берлин - безобразен, берлинцы безобразны. Вот основное мнение русского художника, которое он скрывает от немцев не очень старательно, оказавшегося, в конце концов, мною. Я никогда не удосужился, будучи в Берлине десятки раз, запомнить названия главных улиц. Бранденбургские ворота умудряюсь выговорить неверно, ноль геоусидчивости, не говоря уж об Ундер ден Линден или Кюнферстендамм, имена которых пишу криво, со шпаргалки. Подвиг Набокова, отказавшегося выучить немецкий язык после пятнадцати лет, проведенных в Берлине, это не только рекорд неучтивости. На неприязни к немцам сходятся даже такие заклятые враги, как Набоков и Достоевский, написавший в "Бесах" с редкой злобой почти откровенно расистскую карикатуру на тупого губернатора Андрея Антоновича фон Лембке. Немец-для-русского - внутренний, утробный иностранец. Дама с собачкой у Чехова, кстати сказать, изменяет мужу тоже с немецкой фамилией. Берлинская стена была для меня куда более увлекательным знаком, чем город, который она разделяла. Собрание архитектурного сора достаточно пошлого века с добавкой тоталитарных перьев и орлов, Берлин не выходит за рамки прекрасной машины. Ось Берлин - Москва - геоабстракция, а не городские взаимные нежности. Кого порю - о той пою. Чем дальше нацизм, тем он ближе. Уйдя из памяти вымирающего на фотографиях поколения, он машет приветливо мне из окон берлинского быта. Повышенные степени добродетели воспринимаются как сигналы бедствия, чистоплотность переходит в чистоту расы, перфекционизм - в лагерь смерти, а что не пугает, опять-таки - в тупость. Берлинская электричка, как кукушка, расскажет мне, что вкус не переделать, не стоит и пробовать. Мне припомнится случайный советский офицер на берлинской платформе с опущенными, как у монаха, глазами, и я пожалею, что больше его не увижу. Берлин все чаще становится для меня местом встречи. Чаще всего - со стереотипами. Им меня научило немецкое искусство модернизма, которое я вижу как большое О, обведенное красной губной помадой. Что делать мне с классической немецкой музыкой или заявлением Гитлера о смехотворных ста миллионах славян на Востоке, которых надо уничтожить? Не знаю, это для меня - обычный ультразвук, но я невольно становлюсь свидетелем чьих-то очень чужих неврозов, зависти, внезапно открывшегося мазохизма или любви, хихиканья, показа недешевого белья и шепота на ковре "фик мих", спеси, тщеславия, прочих ароматных свойств. Они бросаются мне в глаза как случайному соглядатаю, вышедшему к Ванзее окунуться в июльскую воду и вдруг заметившему, что здешнее население преимущественно не бреет подмышек. Чем больнее ее стегаю, тем с большим количеством синяков просыпаюсь я поутру. Что делать мне с этим знанием? Обратить против критиков, которые без всякого физиологического стеснения так живо ненавидят мои книги, или же, напротив, поделиться им со сливками вечной женственности? Но где ты? На потолке.
ИНДИЯ КАК ПОДСОЗНАНИЕ РОССИИ
Чтобы понять Россию, надо ехать в Индию. Русский культуролог, живущий в Германии, считает Россию подсознанием Запада. Но у подсознания Запада есть свое подсознание - Индия. Географически Индия напоминает вымя, висящее под телом России. Туда стекает российская подсознательность. Россия замышляет себя как непознанную целостность - Индия осуществляет себя как загадку. Индия смелее России в своей нищете, неудачливости, бюрократии, тупости, катастрофах, безумии климата. Она смелее России в своей уникальности. Культура Индии не конвертируется. Все драгоценности Индии имеют символику, умирающую на границе. Впрочем, темный гиннес тоже лучше всего пьется в Дублине. Россия доходит во всем до предела. Индия переваливает за. Теологически Россия - девочка по сравнению с Индией. Русский язык прокололся на слове "Ганг". Вышел бессрочный лингвистический ляпсус. Река, названная именем богини Ганги, в русском сознании выступает с мужской бородой, наподобие отца-Рейна. Это все равно, что назвать Волгу Волгом. Трудно идти против языкового течения. Ганг - сильное русское слово. Ганга звучит гораздо слабее. Волга-матушка - для русских великая река, но она никогда не получила статуса святой. Не хватило мужества ее таковой назвать. Ганга-матушка заявила о своей святости. Русский был бы рад считать воду Волги чистой водой, но боится расстроить себе желудок. Индус верит в чистоту воды в Ганге настолько, что он ее пьет, и его вера побеждает грязь реки. Русский презирает смерть, индус ее побеждает.
КАЛЬКУТТА
Прогресс начинается с лицемерия. В Калькутте нет коров. Коровы лицемерно запрещены ради их же собственной безопасности. Зато есть проститутки в очень ярких сари. Они стоят так дешево, что за сто долларов можно накупить целую улицу греха и утонуть с головой в разврате. Прогресс начинается с отрицания чистоты Ганга и страха смерти. Продвинутая журналистка калькуттской газеты "Телеграф" призналась мне с радостью, что боится смерти. Исторически она еще была в сари, но уже без традиционных украшений. Под сари у нее были французские трусы и черный австрийский лифчик "Триумф". Под лифчиком - большие мягкие груди кормившей матери. - А вы, случайно, не здешние сливки вечной женственности? - потупился я. - Хотите, я вам приведу проститутку, организовавшую первый независимый профсоюз блядей Калькутты? - Их мамка - богиня Кали? - Наши бляди - коммунистки! -Ты зачем ее раздеваешь взглядом? - недовольно шепнула мне фрау Абер, грызя свой вегетарианский сэндвич. Я перевел взгляд на фрау Абер. Груди самой фрау Абер похожи на сосцы волчицы. В Калькутте она на моих глазах опустилась. Она отползла в разряд эссеистики с умным порядком слов, разменялась на телеграфные сентенции, на ловлю новизны. Зеленый лингам гимала некого гуру в Калькутте уже не работал, связь кончилась. Мне стало жаль немецкую литературу. Хотя русские панически не любят уподобляться Индии, индийская интеллигенция считает, что Индия начинается в московских двориках и совершенно по-русски боится в процессе вестернизации утратить "человеческие отношения". Сыновья журналистки из "Телеграфа", насмотревшись сателлитарного телевидения, скандируют американские рекламные частушки, стыдятся говорить на родном бенгальском языке. Журналистка сказала, что ее подруги имеют любовников и делают аборты. Тревожный симптом! Если Индию охватит страх смерти и супружеская неверность, Индия станет неуправляемой. Калькутта - тропический гибрид. Это чумовое видение Англии, если бы та проиграла войну с Германией, обанкротилась и облезла, как бездомная кошка. Меж тем жизнь в Калькутте бьет ключом. Воздух состоит из выхлопных газов, гудков черно-желтых такси, университетских лекций и жалобных бормотании попрошаек, организованных городской мафией. Не слышно только сирен "скорой помощи". Этот звук отсутствует в индийской жизни. У Калькутты гротескное ролевое сознание: она играет роль современного делового города. Однако в калькуттских храмах козлам по-прежнему рубят головы, дети женятся по приказу родителей, за невесту платят приданое в размере 10000 долларов, и красный цветок гибискуса - отнюдь не бесстыжий фантазм, а полная открытость праведника перед Богом.