Армандо Салинас - За годом год
Последний глоток.
Пустая бутылка, упав на пол, покатилась под кухонный стол. В окнах, выходивших во двор, зажегся свет. И ей стало радостно, ужасно радостно. А потом грустно.
* * *В соседней комнате, первой по коридору, жила старуха, торговка конфетами.
Она вечно ходила в одном и том же черном заляпанном халате, поверх которого надевала передник. Голову повязывала платком.
Старуха почти никогда не улыбалась. Никто не слышал от нее приветливого слова. Неизменно суровая, она восседала за своим высоким лотком с конфетами.
Торговала старуха с десяти утра до позднего вечера. По утрам, встав с постели, она съедала половину хлебного пайка, запивая его чашкой дешевого ячменного кофе. В обед она не покидала своего поста, а только съедала вторую половину хлеба с кусочком мармелада.
Лоток торговки стоял у самого входа в метро на станции «Кеведо». Кроме конфет, старуха промышляла хлебом и табаком. Хлеб и табак поставлял ей сторож из аюнтамиенто, он же взимал с нее налог за уличную торговлю.
Каждый вечер, возвратясь домой, старуха неизменно садилась на стул в уголке столовой и наблюдала, как ужинала семья Матиаса. Она не произносила ни единого слова и довольствовалась тем, что слушала радио.
Хоакина очень раздражало присутствие старухи, которая молча наблюдала за ними.
— Вы можете разогреть себе что-нибудь на ужин, печка еще теплая, — говорила Мария.
Донья Пруденсия поднималась со своего стула и шла yа кухню подогреть чашку солодового кофе и поджарить омлет.
Поужинав, она снова возвращалась в столовую и слушала радио, пока все не укладывались спать.
Иногда по вечерам три женщины затевали разговор за мытьем кухонной посуды.
— Вы хоть на свой заработок с лотка можете прожить, — говорила Мария, обращаясь к донье Пруденсии.
— А вдобавок у вас имеются и сбережения, — вставляла Ауреа.
— У меня? Сбережения? Откуда? — возражала торговка.
— Не отпирайтесь! Я не раз видела, как вы заходили в ломбард. Наверняка имеете там счет, и немалый, — уверяла Ауреа.
— Я зарабатываю только на жизнь, сами видите. А несколько медяков, что у меня в ломбарде, так это за место на кладбище для моего бедняжки покойного мужа, царство ему небесное, да и для меня. На вечное упокоение.
— Что у вас вечное, так это выгода, — язвила Ауреа, стараясь задеть торговку. — Печку ни разу не затопите, ни нарочно, ни случайно. Вы па уголь тратите меньше, чем слепой на журналы.
— Вечно вы жадничаете, — вставляла Мария.
— У нашей Ауреа язык без костей, мелет почем зря, — зло бормотала старуха.
— А наша старуха скупердяйка, каких мало, — раздражалась Ауреа.
— Вы могли бы жить припеваючи. В кино ходить не любите, одеваться вам не надо, никому не помогаете, денег не тратите. Могли бы питаться, как настоящая сеньора, — уверяла Мария, когда ссора между квартирантками немного утихала.
— И бросьте болтать о кладбищах и боженьке. Вам же хуже, если вы себе во всем отказываете. С каждым днем деньги падают в цене. Это яснее ясного, — выговаривала Ауреа. — Вчера еще картошка была по четыре песеты кило, а сегодня уже на два реала дороже. И кто знает, что будет завтра. Через год, наверное, будет стоить, как бриллианты.
— Если на себя не тратиться, денежки, как пить дать, заберут попы или государство.
Иногда по вечерам, когда у всех было хорошее настроение, донья Пруденсия, усевшись на стуле в кухне, предавалась воспоминаниям о счастливых днях своей обеспеченной жизни.
Женщины внимали ее рассказам с истинным наслаждением.
По-видимому, уличная торговка в свое время жила на широкую ногу.
— Моего мужа, — рассказывала она, — все звали дон Педро. Был он красавец мужчина, ростом повыше Хоакина. Видный и важный. Однажды мы отдыхали в Сан-Себастьяне.
— Так вы были богатая?
— Смотря что называть богатством. Устроены, слава богу, были неплохо. Дон Педро, мой муженек, — подчеркивала донья Пруденсия, — держал часовую мастерскую и очень прилично зарабатывал на починках.
— И он вам много оставил?
— Счет в ломбарде на пять тысяч дуро.
— Пять тысяч… — присвистнула Ауреа.
— Да, это были немалые денежки в те времена. — А теперь у меня не осталось и медяка, — сокрушалась донья Пруденсия.
— Да вы не бойтесь, я у вас не попрошу, — успокоила ее Ауреа.
— Будь у меня деньги, как вы считаете, я бы жила совсем по-другому, уверяю вас. Ела бы вкусные вещи.
Рассказывая о своем прошлом житье-бытье, донья Пруденсия всегда становилась сентиментальной. Она уходила к себе в комнату, долго рылась в большом бауле и наконец извлекала из него перламутровый медальон, оправленный в немецкое золото, и очень длинные сережки, которые, по ее уверению, были бриллиантовые. Как обычно, поцеловав медальон, она говорила:
— Какие были времена! Какие времена! Как мы питались! Парной цыпленок — две песеты, а оливковое масло всего пять реалов.
— И у вас нет никого из родных? — спрашивала Мария.
— Есть два племянника, живут под Барахасом. Иногда приезжают навестить меня; все хотят, чтобы я дала им деньги. Не знаю, с чего они втемяшили себе в башку, будто у меня полно золота и драгоценностей.
— А торговля конфетами обеспечивает вас? — интересовалась Ауреа.
— Нет, больше перепадает от продажи хлеба да табака. С пачки «Идеалес» получаю три песеты, а с булки — одну. Выдаются дни, когда сбываю по четыре пачки табаку и полдюжины булок.
— Да вы здорово разбираетесь в коммерции! — с изумлением восклицала Ауреа.
В иные дни, перемывая на кухне посуду, женщины затевали спор, который, как правило, кончался ссорой. Ауреа всегда плохо отзывалась о донье Пруденсии. А старуха в свою очередь накачивала Марию, передавая ей сплетни соседки или придумывая неприятные истории. Мария, смотря по настроению, кидалась то па одну, то на другую квартирантку.
— Да вы не знаете, сеньора Мария, что Ауреа наговаривает па вас. Уверяет, будто вы так втюрились в своего муженька, что, стоит вам увидеть его штаны, вы тут же забываете про взбучки.
Донья Пруденсия уходила к себе в комнату. Там она приводила в порядок лоток, подсчитывала дневную выручку. Затем укладывалась спать и спала до девяти часов утра.
* * *Он оторвал взгляд от станка и посмотрел на металлические фермы в пролете цеха. Свет лился через зеленоватые стекла, усеивая пол маленькими солнечными квадратиками.
С минуту он прислушивался к шуму в цехе. Стоял стук и звон инструментов, мерный гул работающих станков, раздавались распоряжения мастеров, изредка работницы затягивали песню, скрипели вагонетки.
Хоакин работал в главном корпусе завода. Пятьдесят токарных станков различных размеров. Двадцать фрезерных. Десять автоматических строгальных. Десяток механических пил. Сверлильные, шлифовальные станки. Испытательные стенды для моторов. Столяры, электрики, слесари, чертежники, химик. Два инженера и пять техников. Административный отдел. Контора управляющего. Два грузовика с газогенераторами. Пикап марки «форд» и четыре водителя. И пятьсот рабочих: мужчин, женщин, подростков.
— А ну, прекратите петь, это запрещено! — кричал мастер работницам. — Не пытайтесь провести меня, — заявлял он ученикам.
Женщины умолкали, и мастер прохаживался мимо них, придирчиво рассматривая работу.
— Петь даже запрещают. По-ихнему, надо вкалывать без отдыха целый день за какие-то поганые четыре дуро, — пробурчал токарь, работавший рядом с Хоакином.
Хоакин молча установил линейку, которую держал в руках. Вставил резец в револьверный суппорт и пустил станок на малых оборотах. Стальная стружка, закручиваясь штопором, вилась вокруг шпинделя.
— Подай мне калибровку, Энрике.
— Ну как люди не станут лодырничать? — сказал Энрике, передавая Хоакину калибровку. — Заколачивают деньги на халтуре, а в рабочее время знать ничего не хотят.
— Ты все еще живешь у Аугусто? — спросил Хоакин Энрике.
— Да, все там, но мне уже осточертело. Аугусто хороший товарищ. Это он меня тут устроил, по дома у него слишком мало места на всех.
Оба рабочих помолчали; Хоакин замерял калибровкой деталь.
— Еще надо снять пять десятых, — сказал он.
— Селестино, Селестино, жена звонит тебе! — крикнул мастер со своего места.
Селестино и Антонио пилили доски рядом со станком Хоакина. Селестино работал старшим столяром, Антонио — подсобным. Селестино был лет тридцати, смуглый, худой. Женат, имел трех детей. Скоро ожидался четвертый. Прошло всего несколько месяцев, как его выпустили из тюрьмы.
— Меня обвинили в помощи восставшим, — объяснил он.
Селестино умел и любил поговорить, ученики его просто обожали. Он собирал их в обеденный перерыв и рассказывал истории времен войны.