Армандо Салинас - За годом год
— Я служил в кавалерии, был как конник Буденного в русскую революцию.
Селестино и Антонио были двоюродными братьями. Антонио вовсю старался вернуть своего брата в лоно церкви. Он носил ему пропагандистскую литературу, которую распространяли католические организации среди рабочих.
— Ну, парень, прямо не верится, что ты мой брат. Чисто восковая свечка, — недоумевал Селестино, когда Антонио всучивал ему листовку, распространяемую католическими группами.
— Там на собраниях говорят обо всем и совершенно свободно. Вот пришел бы хоть раз, сам убедился бы, — возражал Антонио.
— Рассказывай эти байки другим. Мне бы побольше зашибить денег, а не читать энциклики.
Селестино, поговорив по телефону, подошел к Энрике.
— Видал писульки, которые таскает мой братец? Втемяшил себе в башку, что пойдет на собрание священников и рабочих.
— Хорошенькое сочетание, — рассмеялся Хоакин.
— А может, ему там интересно, — заметил Энрике.
— Звонила жена. Передала, что мальчику стало лучше, — сказал Селестино.
Энрике достал табакерку и предложил товарищам закурить. Трое рабочих неторопливо свернули самокрутки.
— Осторожно, — сказал Хоакин. — Мастер идет.
— Этому стоило бы дать как следует, — процедил Селестино.
Мастер медленно шел между станками.
— Эй, Селестино, ты уж полчаса как чешешь языком. Пора бы и поработать.
— На любой работе бывает перекур. Я только закурил с ребятами, — возразил столяр, снова принимаясь пилить доски.
— Ну, как идут дела? — спросил Хоакин у Энрике.
— Плохо. Вчера слушал Би-би-си. Немцы под самым Парижем.
— Я слышал, французы плохо отнеслись к нам во время войны. Оставили нас в беде, пока немцы и итальянцы вовсю слали своим вооружение.
— Да, это правда, Хоакин. Теперь они за это расплачиваются. Но французские рабочие в этом не виноваты. Рабочие во всем мире такие же, как мы. Радуются и печалятся одному и тому же и борются за одно и то же. Я знавал и французов, и немцев, которые лезли под пули вместе с нами под Усерой. И итальянцев тоже.
Энрике глубоко затянулся. Потом медленно заменил деталь в станке.
— Когда люди как следует разберутся, что к чему, не будет больше войн. Нам, рабочим, войны не нужны, они нужны капиталистам. И пока на свете будут существовать капиталисты, не будет ни мира, ни радости. Они хотят украсть у нас правду. Я однажды слышал человека, который разбирается в таких вещах. Он сказал, что никто не имеет права жить за счет труда другого и что надо бороться за свободу, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях.
— Не говори так громко, тебя могут услышать. Мастер доносчик, потом все передаст хозяину, — предупредил Хоакин, оглядываясь по сторонам.
— Ты прав, но иногда я не могу сдержаться. Кровь ударяет в голову, и я выкладываю все, что у меня накипело на душе.
Хоакин разговаривал с Пересом, который подошел к нему за английским ключом. Переса хлебом не корми, дай только потолковать о своей неудачливой жизни.
— Я никому ничего плохого не сделал. Я был школьным учителем и на протяжении всех трех лет войны, как обычно, словно ничего не произошло, давал уроки. И вдруг меня ни с того ни с сего выгнали из школы. Истинная правда, Хоакин, я никому ничего плохого не сделал.
Хоакин с интересом слушал рассказы этого человека о своей жизни.
— Вам нечего оправдываться передо мной.
— Я получил письмо от нашего приходского священника, пишет, что устроит меня, чтобы я не волновался, у него, мол, есть влиятельные знакомые.
— Может, вас наказали за то, что вы учили недозволенным вещам? — спросил Хоакин.
— Я учил по программе, клянусь тебе. Учил грамоте, читать и писать, по официальной программе.
— Не беспокойтесь, все устроится. С помощью священника всюду можно проникнуть.
— То же самое говорит моя жена, но мне что-то не верится. Если б ты знал, как мне хочется снова попасть в школу! Это замечательная школа, из тех, что построили при республике. Стены выбелены известкой — одно загляденье, а при школе сад, где ребята могут играть на переменках. Приятно посмотреть! Я вставал рано поутру, пил кофе с гренками и шел давать уроки до полудня. После обеда немного спал и опять учил ребят до пяти вечера.
Хоакин терпеливо слушал. Ему было по-настоящему жаль этого человека. Вскоре бывший учитель замолкал. Он был худой и сутулый, руки, точно плети, висели вдоль тела, лицо испитое. Хоакин смотрел в его глубоко запавшие глаза.
— А теперь я подсобник на кузнице, — жаловался бывший учитель. Комбинезон на нем был застегнут на все пуговицы. На ногах старые пеньковые альпаргаты. «Должно быть, голодный как волк, — подумал Хоакин. — Комбинезон на нем болтается как на вешалке». Иногда они ходили вместе обедать к заводской стене. Учитель приносил с собой сушеные фиги, хлеб и помидор. Съев хлеб с фигами, он разрезал помидор на две половинки и, обильно посыпав солью, медленно жевал, смакуя каждый кусочек.
— Уверяю тебя, окажись я снова в школе, я, наверное, даже сразу не соображу, что мне делать.
Когда изредка рабочие обсуждали спорные вопросы или пытались протестовать против непорядков на заводе — Хоакин хорошо это помнил, — бывший учитель всегда оставался в стороне. Он испуганно озирался своими маленькими глазками и тут же исчезал в каком-нибудь темном углу.
— Мне кажется, все ваши требования вполне разумны, но я не могу их поддерживать, — откровенно говорил он. — Я не собираюсь прятаться в кусты, поймите меня правильно. Просто мне не хочется, чтобы за болтовню меня лишали школы. Мне должны дать рекомендацию, и, кто знает, может, придут за сведениями на завод. Кроме того, у меня нет рабочей профессии, как у вас, я умею только преподавать. Если меня выгонят с завода, куда я денусь? Я зарабатываю девять двадцать в день, и хотя это очень мало, все же лучше, чем помереть с голоду.
Рабочие на заводе уважали старого учителя. А он порой, вообразив себя опять в школе, собирал учеников и подмастерьев и рассказывал им историю Испании.
Когда пробило шесть, Хоакин направился к контрольным часам пробить выходную карточку. В цеху оставались лишь монтажники, работницы и ученики, которые работали сдельно.
Гул станков немного стих. Солнечные лучи едва касались верхнего края забранных решеткой окон.
— Что стряслось с этим ключом? — спросил у Хоакина кладовщик.
— Ничего, просто немного сорвалась резьба.
— Это у тебя сорвалась резьба. Мог бы поаккуратней обращаться с инструментом.
— Подумаешь, ничего особенного, — сказал Энрике, отдавая кладовщику свои инструмент. — Этот ключ уже совсем старый.
— Никакой он не старый. Это у Хоакина руки как крюки.
— Ладно, не придирайтесь. Уж у кого крюки, так это у вас. Не будь войны, до сих пор ходили бы за плугом в своей деревне.
Хоакин испытывал неприязнь к кладовщику. Эта антипатия была взаимной: кладовщик придирчиво просматривал инструменты, которые юноша сдавал ему, и всегда обнаруживал какой-нибудь дефект. И всякий раз, когда у них возникал спор, Хоакин думал, что только ради одного на свете ему бы хотелось быть сильным и крепким или по крайней мере иметь мощную правую: чтобы одним ударом в подбородок свалить этого мерзкого типа. Но набить физиономию здоровенному баску-кладовщику было явно несбыточной мечтой.
Хоакин мылся и причесывался у колонки, рядом со складским двором завода. Накинув пиджак на комбинезон и прихватив учебники, он вышел на улицу как раз в то время, когда заканчивали работу девушки-сверлильщицы.
Все двигались медленно. Вечерний воздух дышал жаром. Девушки шли с шумом и смехом, довольные, что наконец после долгого и тяжелого рабочего дня могут вдохнуть свежий воздух.
Подружки рассказывали друг другу о своих делах, о любовных приключениях. О танцах, на которые собирались пойти с париями из своего квартала.
— Слышала, как я отчитала нашу дежурную? — спрашивала одна девушка.
— Она большая стерва, — отвечала другая.
— Поругалась с ней из-за ее придирок. Стоит кому пойти в уборную, как эта стерва кидается к дверям считать, сколько минут ты там просидишь. Вот я ей и сказала: у вас нет никакого товарищеского чувства. Если мы идем передохнуть чуток в уборную, то только потому, что вы целый день шпыняете нас.
— Ну, рассказывай, как у тебя дела? — спросила другая девушка подругу. — Оставила своего Хулиана?
— Еще не знаю, — отвечала молодая работница. — Я с ним поссорилась.
— Почему?
— Такой номер выкинул в воскресенье, нахал паршивый. Отправился с приятелями на футбол и проторчал там до семи часов.
На крышах лачуг, лепившихся возле завода, лежали, греясь в лучах заходящего солнца, их обитатели. На свалке играли ребятишки, кубарем скатываясь с куч мусора. За улицей, по которой проходил трамвай, на песчаном пустыре лаяла собака.