Инна Александрова - Свинг
Найдем ли?..
2009 г.
Очищение
Хотите, чтобы о себе рассказал? Что может быть интересного в старом больном человеке? Ну если хотите — пожалуйста. Включайте свою «адскую машинку». Никогда в жизни не давал интервью. Как говорили древние иудеи, воспоминания ведут к избавлению…
Родился в мае двадцатого года в маленьком белорусском городке Рогачев. Знаете, что представляла собой Белоруссия в мае двадцатого? О! Это был ужас: шла Гражданская война. Банды Булак-Булаховича, одного из руководителей контрреволюции на северо-западе России, белого генерала, разгуливали вовсю и особенно доставалось евреям — их вырезали нещадно.
Родился в Рогачеве, а воспитывался и рос в Орше: здесь жила мамина мама бабушка. Бабушка и дед с материнской стороны были революционерами со стажем: бабушка — постольку-поскольку, а вот дед был эсером. Кто такие эсеры? Это — социалисты-революционеры. Партия их существовала недолго: с первого по двадцать третий год прошлого века. После Гражданской войны партия распалась. Выражала она интересы мелкой городской и сельской буржуазии. Основные требования — демократические свободы, рабочее законодательство, социализация земли. Главное тактическое средство — индивидуальный террор.
Нет, уверен, теракты дед не совершал. Точно не совершал, потому что, как говорила бабушка, и мухи не мог обидеть. А вот листовки распространял, и жандармы не раз к ним приходили. Листовки прятали в колыбельках детей: туда жандармы не лезли.
Когда дед связался с эсерами, совсем перестал работать, а ведь был хорошим сапожником. Все содержание семьи легло на бабку. Семья же — семь человек. За небольшой срок супружества родили пятерых девчонок. В восьмом году, когда по заданию партии дед ездил в Екатеринослав, сильно простудился. Заболел и умер от скоротечной чахотки в возрасте Христа. Бабушка осталась двадцативосьмилетней с пятью детьми, но… при иголке. Была первоклассной портнихой, обшивала весь оршанский бомонд. А бомонд состоял из жен машинистов: семья жила на станции Орша. Самыми высокооплачиваемыми жителями были машинисты. В машинисты брали только русских и поляков.
Наверно, от деда бабушка выучила «Варшавянку» и, помню, в году двадцать четвертом — двадцать пятом, работая, тихо напевала:
Вихри враждебные веют над нами,Темные силы нас злобно гнетут,В бой роковой мы вступили с врагами,Нас еще судьбы безвестные ждут.
А в припеве:
На бой кровавый,Святой и правый,Марш, марш вперед,Рабочий народ! —
повышала голос. Потом, будто опомнившись, замолкала и говорила сама себе: «Тише, тише…» Но тут же вспоминала, что уже можно не таиться, потому как произошла революция и кончилась Гражданская война, и такие песни можно петь.
Бабушка дожила до тридцать седьмого года и умерла в страшных муках: ее душила бронхиальная астма. Никаких лекарств от астмы в то время не было.
Со стороны отца дед и бабка были обычными обывателями: дед столярничал, бабушка управлялась по хозяйству. Она могла не работать на людей: дед был прекрасным краснодеревщиком.
После смерти отца-революционера мою маму, старшую из пятерых сестер, еврейская община послала учиться. Мама даже пять классов гимназии окончила и была очень грамотной. Без всякого продолжения образования работала корректором в газетах. Работу свою любила. Замуж за отца вышла в девятнадцатом. Было ей всего семнадцать. Через год родился я.
Отец мой, хоть и был сыном обывателей, в сентябре семнадцатого вступил в белорусскую социал-демократическую рабочую партию: время было такое. Был молод, неглуп, очень способный: шестизначное число на шестизначное множил в уме, а окончил всего четыре класса приходской школы. Был даже депутатом первого съезда Советов рабочих, крестьянских, батрацких и красноармейских депутатов Белоруссии, который состоялся в девятнадцатом году. Но в партии «продержался» недолго, потому как не терпел неправды, подхалимства и, как теперь говорят, двойных стандартов. Маму высмотрел, когда было ей пятнадцать. Два года ждал, пока не стукнуло семнадцать, и посватался. Бабушка, мать мамы, хоть и была «революционеркой», но заявила: без венца дочь не отдам. Как член партии, отец не имел права венчаться и стал просить партийное начальство об исключении: знал, многие так поступали. Но не пошли ему на уступки, и он, плюнув, положил на стол партбилет. Уже потом, много лет спустя, в тридцатые годы, когда я стал подростком, говорил — конечно, так, чтобы никто не слышал, — что рад, что «расчихался с этой сворой». К партии, ее боссам не испытывал никакого пиетета.
В школу я пошел уже в Бобруйске: отцу предложили работу на мебельной фабрике. Мама стала корректором в типографии. Шел двадцать восьмой год. Маленькой сестренке исполнилось четыре. Она ходила в детский сад.
Учился поначалу слабо: был левшой, как и предки-столяры. Первая учительница Юлия Яковлевна заставляла писать правой рукой, но я упорно перекладывал ручку в левую. Получалось плохо. Однако уже в четвертом классе стал отличником — здесь надо было соображать, а мыслил, видимо, нормально.
Запомнился случай, когда в шестом классе решил задачку, которую не смогла разобрать учительница — запуталась. Не задумываясь о последствиях, вышел к доске, стер ее решение и записал свое. Педсоветом был исключен из школы и переведен в другую.
Как и все, носил пионерский галстук, но никакого интереса к пионерской работе не испытывал. Мне было интересно решать задачки, играть в шахматы, читать книги. Главное — задачки. Никаких олимпиад в Бобруйске в то время не проводили, а то бы, наверно, выигрывал. Когда пришло время, записался в комсомол, но именно записался. Честно скажу: от всяких казавшихся ненужными поручений отлынивал, а уж когда в девятом-десятом классе математику стал вести Семен Ильич — он меня сразу отметил, — грыз науку по-настоящему и далеко опередил своих одноклассников. Семен Ильич принес мне учебники и задачники по высшей математике.
Конечно, путь мой лежал в ленинградский университет. Так говорил Семен Ильич, но комсорг класса — русский парень, добрый, хороший — однажды, отозвав в сторонку, сказал: «Яшка, в университет тебя не пустят, не суйся. Иди лучше в политех». Когда в ответ наивно спросил, почему, комсорг ответил: еврей… Было это в тридцать восьмом.
Летом после девятого класса ко мне пришла любовь. До того ни я на девчонок, ни они на меня никакого внимания не обращали. А тут пошли на Березину купаться. И я увидел ее в купальнике. Ее — Яну Поплавскую, девочку, что пришла в наш класс в девятом. Сердце замерло: у нее были необычайно стройные ноги и бело-розовая мраморная кожа. Густые черные прямые волосы ложились на лоб челочкой и обрамляли лицо с прямым маленьким носом. Глаза — большие, небесно-голубые — будто заглядывали в душу. Теперь мысли мои были не о задачках. Теперь до бесконечности хотелось смотреть на Яну, быть рядом с нею.
Яна не противилась моим разговорам. Может, и неинтересно ей было то, о чем рассказывал, но виду не подавала — терпела. Выпускной бал весной тридцать восьмого пролетел, как мгновение. Я не танцевал, и Яна, конечно же умевшая танцевать, предпочла разговоры со мной в пустом классе, хотя рядом в зале гремела музыка. Мы договорились, что в июле вместе поедем в Ленинград: она — в медицинский, я — в политех. Третьим с нами должен был ехать Семка Геллер — мой извечный друг и товарищ.
Как отличник, в политех был принят без экзаменов, а Яне и Семке пришлось попыхтеть. Но экзамены они едали хорошо и тоже стали студентами. Хоть и было не всегда сытно, но счастью нашему не было границ: из захолустного Бобруйска попали в град Петров с его музеями, мостами, белыми ночами… Общежитием были обеспечены.
Я продолжал отлично учиться, мне даже сталинская стипендия грозила — была такая самая высшая стипендия, — но… на зимней сессии сорокового года преподаватель — антисемит — вкатил тройку по основам марксизма-ленинизма, который был тогда наиглавнейшей наукой. Все его постулаты знал назубок — память была хорошая, но по одному из положений вступил в полемику. В результате — тройка. С тройками стипендию не давали. Просить деньги у родителей не мог: они и так каждый месяц присылали посылки с домашними гостинцами. В результате пришлось перейти в ленинградский институт гражданского воздушного флота, где стипендию платили независимо от оценок.
Болезненно переживал переход, очень болезненно, однако благодаря ему остался жив. Все сокурсники по политехническому с началом войны попали в народное ополчение и погибли.
Теперь, прежде чем продолжить рассказ, хочу спросить: могу ли высказать то, о чем думаю всю жизнь? Если могу — слушайте.
Начиная с тридцать восьмого, когда хороший улыбчивый парень — комсорг — сказал, чтобы не совался в университет, и я действительно не сунулся, никак не мог и не могу понять, почему так не любят евреев? Даже ненавидят. Почему антисемитизм? Не надо, не надо говорить, что проявляют себя так не все. Конечно, не все. Если бы все ненавидели евреев, жить было бы невозможно. Но почему все-таки ненавидят? Продуктивен ли антисемитизм для тех, кто ненавидит? Простите, если стану говорить общеизвестные истины.