Томас Пинчон - Рассказы из авторского сборника «Выкрикивается лот сорок девять»
— Обад, — сказал он, — у меня болит голова.
Звук его голоса породил в девушке ответный мелодический пассаж. Ее проход на кухню, полотенце, холодная вода и наблюдающий взгляд Каллисто сложились в странный и запутанный канон; а когда девушка положила ему компресс на лоб, то его благодарный вздох словно подал сигнал перехода к следующей теме и новой серии модуляций.
— Нет, — говорил Пельмень, — боюсь, что нет. Здесь не заведение с сомнительной репутацией. Сожалею, но это так.
Горбыль был непреклонен.
— Кэп нам сказал, — твердил он. Матрос предложил бутыль самогона в обмен на симпатичную телочку. Пельмень затравленно озирался, ища подмоги. Посреди комнаты квартет Дюка ди Ангелиса был поглощен событием исторического масштаба. Винсент сидел, остальные стояли. Группа собралась на сейшн и исполняла импровизацию, но, правда, без инструментов.
— Вот что, — сказал Пельмень.
Дюк несколько раз качнул головой, слабо улыбнулся, закурил и наконец встретился взглядом с Пельменем.
— Тихо, старик, — прошептал Дюк.
Винсент принялся молотить сжатыми кулаками по воздуху, затем внезапно застыл и потом повторил все заново. Так продолжалось несколько минут, а Пельмень тем временем прихлебывал спиртное в лад с музыкой. Флот отступил на кухню. В конце концов, повинуясь незаметному знаку, группа прекратила игру, все затопали, а Дюк ухмыльнулся и произнес:
— По крайней мере, мы кончили вместе.
Пельмень уставился на него.
— Вот что…
— У меня сложилась новая концепция, старик, — перебил Дюк. — Ты помнишь своего тезку? Ты помнишь Джерри?
— Нет, — сказал Пельмень. — Я буду помнить апрель[76], если это чем-то поможет.
— По правде говоря, — сказал Дюк, — это была Любовь на продажу. Что показывает, как мало ты знаешь. Это, по cути, был Маллигэн, Чет Бейкер и вся та старая команда. Усекаешь?
— Баритон-сакс, — произнес Пельмень. — Что-то для баритона.
— Но без рояля, старик. Без гитары. Или аккордеона. Сам понимаешь, что это значит.
— Не совсем, — признался Пельмень.
— Что ж, тогда позволь сообщить тебе, что я не Мингус и не Джон Льюис. Я никогда не был силен в теории. Я имею в виду, что такие вещи, как чтение и прочее, всегда меня затрудняли…
— Знаю, — сухо сказал Пельмень. — Тебя вытолкали взашей, за то, что ты поменял тональность С днем рожденья на пикнике в клубе Киваниc[77].
— В Ротари[78]. Но в один из таких интуитивных проблесков меня осенило, что отсутствие рояля в том первом квартете Маллигэна может означать лишь одно.
— Никаких струн, — молвил Пако, басист с младенческим личиком.
— Он пытается сказать, — пояснил Дюк, — что нет основы и нотного стана. Нечего слушать, когда выдуваешь горизонтальную линию. И в таком случае основа домысливается.
На Пельменя жутким озарением снизошло понимание.
— И логически развивая дальше… — сказал он.
— Домысливается все остальное, — провозгласил Дюк с простодушным достоинством. — Основа, нотный стан, звуки, все.
Пельмень смотрел на Дюка, благоговея.
— И? — спросил он.
— Ну, — скромно сказал Дюк, — есть парочка славных идеек.
— Но? — настаивал Пельмень.
— Просто слушай, — сказал Дюк. — Ты врубишься.
И они вновь вышли на орбиту, предположительно где-то в районе пояса астероидов. Через некоторое время Кринклс сложил губы мундштуком и зашевелил пальцами. Дюк хлопнул себя ладонью по лбу.
— Дебил! — зарычал он. — Мы играем новое вступление, то, что я написал прошлой ночью, помнишь?
— Само собой, — подтвердил Кринклс. — Новое. Я вступаю на связке. Так было во всех твоих вступлениях.
— Верно, — сказал Дюк. — Так чего ж ты…
— Что? — возмутился Кринклс. — Шестнадцать тактов я жду, а потом вступаю…
— Шестнадцать? — сказал Дюк. — Нет. Нет, Кринклс. Ты ждешь восемь тактов. Хочешь, чтобы я тебе напел? Следы губной помады на сигарете, билет к прекрасным местам на планете.
Кринклс поскреб в затылке:
— Ты имеешь в виду Эти глупые мелочи?
— Да, — сказал Дюк, — да, Кринклс. Браво.
— А я думал, Я буду помнить апрель, — сказал Кринклс.
— Minghe morte![79] — воскликнул Дюк.
— По моим подсчетам, — заявил Кринклс, — мы играли немного медленно.
Пельмень хихикнул.
— Назад к старой чертежной доске, — сказал он.
— Нет, старик, — ответил Дюк. — Назад к безвоздушной пустоте.
И они вновь взлетели, однако выяснилось, что Пако играл в соль-диезе, тогда как остальные — в ми-бемоле, и поэтому пришлось начать сначала.
На кухне моряки вместе с двумя студентками из университета Джорджа Вашингтона распевали «Пойдем все выйдем, отольем на „Форрестол“[80]». Возле холодильника шла двурукая и двуязычная игра в mura[81]. Сол наполнил водой несколько бумажных пакетиков и, усевшись на пожарной лестнице, швырял их в прохожих. Толстая правительственная девушка в беннингтонском свитере, недавно помолвленная с младшим лейтенантом, прикомандированным к «Форрестолу», влетела на кухню и, наклонив голову, с разбега боднула Горбыля в живот. Справедливо расценив это как приглашение к драке, моряки устроили свалку. Игроки в mura, придвинувшись нос к носу, выкрикивали во всю силу своих легких: trois, sette[82]. Девушка, которую Пельмень устроил в ванне, объявила, что тонет. Видимо, она сидела на сливном отверстии, и теперь вода доходила ей до шеи. Шум в квартире Пельменя нарастал в немыслимом и невыносимом крещендо.
Пельмень стоял, лениво почесывая живот, и наблюдал. Он просчитывал варианты и обнаружил, что есть всего два доступных ему пути: а) запереться в кладовке, и тогда, возможно, все в конце концов разойдутся; либо б) попробовать успокоить всех, одного за другим. Вариант а) был более привлекателен. Но затем Пельмень представил себе кладовку. Душно, темно и одиноко. Быть в одиночестве как-то не улыбалось. И потом, этой команде славного корабля «Лоллипоп»[83], или как его там, вполне могло взбрести в голову шутки ради вышибить дверь. Если бы такое случилось, он был бы по меньшей мере смущен. Второй вариант добавлял головной боли, но был, вероятно, лучше в перспективе.
Поэтому Пельмень решил попытаться уберечь свою отвальную вечеринку от перехода в полный хаос: он предложил морякам вина и растащил игроков в mura; он познакомил толстую правительственную девушку с Шандором Ройасом, который пообещал не давать ее в обиду; девушке из ванны он помог вытереться и отправил в постель; он еще раз поговорил с Солом; он вызвал мастера, чтобы починить холодильник, который, как обнаружилось, был при последнем издыхании. И так он трудился до полуночи, пока большая часть веселящихся не угомонилась и вечеринка, подрагивая, замерла на пороге третьего дня.
Наверху Каллисто, беспомощно плавая в прошлом, не ощутил, как стало слабеть и прерываться неровное биение в грудке птенца. Обад стояла у окна, блуждая по пепелищу своего собственного прекрасного мира; температура оставалась неизменной, небо надело темно-серую униформу. Затем что-то внизу — женский визг, опрокинутое кресло, упавший на пол стакан, Каллисто не знал в точности, — ворвалось в его индивидуальное завихрение времени. Он заметил запинающиеся сокращения мускулов, судорожные подергивания крохотной головки, и его собственный пульс застучал сильнее, словно пытаясь компенсировать недостаток.
— Обад, — слабо позвал Каллисто. — Он умирает.
Девушка плавно прошла через оранжерею и наклонилась, сосредоточенно вглядываясь в ладони Каллисто. Два человека напряженно застыли и ждали минуту, затем другую, пока тиканье крошечного сердца, затихая в умиротворенном диминуэндо, не перешло наконец в молчание. Каллисто медленно поднял голову.
— Я держал его, — запротестовал он, не в силах понять, — отдавал ему тепло моего тела. Почти как если бы я передавал ему жизнь. Или ощущение жизни. Что же произошло? Неужели передача тепла больше не действует? Разве нет уже…
Он не закончил.
— Я только что была у окна, — сказала Обад. Каллисто в ужасе подался назад. Какое-то мгновение она стояла, колеблясь; Обад давно чувствовала его одержимость и каким-то образом поняла, что теперь все сводится к этим постоянным тридцати семи. Затем внезапно, словно найдя единственное и неизбежное решение, стремительно — чтобы Каллисто не успел заговорить — подошла к окну, сорвала портьеры и разбила стекло своими изящными руками, которые вышли наружу, кровоточа и сверкая осколками; повернувшись лицом к человеку на кровати, она ждала, когда наступит равновесие, когда 37 градусов по Фаренгейту утвердятся навсегда как снаружи, так и внутри, и когда нелепо повисшая доминанта их отчужденных жизней разрешится в тонику темноты и полного отсутствия всякого движения[84].