Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
– Значит, и в этом в мать пошел, – проговорил отец расстроенно и вновь вернулся к ней: – Ох и ловко… Ну, значит, было все, и не один раз было, после чего уехала она к себе в Москву, так как практика закончилась, а месяца через три приезжает: «Все в порядке, Алексей, собирайтесь, в загс пойдем».
– Она обращалась… на «вы»? – удивился ты.
– Ну да! И я к ней так же. Один раз Нюрой назвал, так она мне такую Нюру устроила. Пошли в загс, расписались чин-чинарем. Думал, выпьем по этому поводу, ну и все остальное, муж и жена все ж таки, а она: «Алексей, я хочу попрощаться с вами навсегда, развод я сама оформлю, у меня подруга в суде работает, и чтобы я больше вас в своей жизни не видела и не слышала». И с этими последними словами протягивает мне конверт. Незаклеенный. Заглядываю в него, а там деньги! Не помню сколько, но приличная по тем временам сумма… А я как раз в карты в общаге проигрался, мне деньги дозарезу нужны… Ох и ловко… Но бросил их ей в лицо, а она расплакалась, правда…
– Расплакалась? – не поверил ты. – Мама же не плачет!
– Плачет. Еще как плачет… – громко и тяжело вздохнул отец. – Так ревела, что и меня пробрало, и я тоже… И ее стало жалко, и себя. «Люблю вас, – говорю, – Анна Андреевна, давайте вместе жить, как люди, ребеночка воспитывать, и ему хорошо будет, и нам…» Она говорит: «Может, и я вас люблю, Алексей, только у меня другая линия жизни».
Какая такая линия, кто ее прочертил?
Тогда я и рассказал про свой изгиб судьбы, про то, что не Золоторотов я… Тут она задумалась, слезки вытерла, улыбнулась даже и с улыбкой, довольно неприятной надо сказать, повторила строго: «Чтобы не видела вас никогда и не слышала».
Поднялась и ушла.
Деньги, правда, оставила.
Отец задумался, вспоминая то, что не рассказал тебе, вытащил из кармана измятую пачку «Примы», разминая сигарету, спросил:
– Не куришь?
– Нет.
– Молодец, – похвалил он, закуривая. – Да, забыл сказать, зачем ей расписаться нужно было, вся эта канитель… Без отца ребенка не регистрировали, закон был такой…
В задумчивом молчании отец докурил сигарету почти до основания и растер оставшееся желтыми задубелыми пальцами.
– Короче, полюбил я твою мамку, сынок… Понял, что жить без нее не могу и все такое. И как только срок у меня на химии кончился, я из Новомосковска в Москву сразу отправился. Приехал – рожает. Про мороженое я тебе рассказывал? Рассказывал. Ну, слушай дальше…
Прихожу опять в роддом. Там мужики под окнами орут, по фамилиям своих вызывают. Ну и я тоже: «Твердохлебова!!!» Да так гаркнул – все вокруг замолчали. Думал, как другие, ребеночка, тебя, покажет, а она одна подходит. Бле-е-едная! Не улыбается и головой кивает… Раз кивнула, два кивнула, а после третьего навалились на меня сзади и давай руки крутить! Ну вот, крутили они мне их, крутили, пока не скрутили, пока кожа не лопатках не треснула, аж кровь хлестанула. Думаю, чего такое, за что, я же вчистую освободился?!
Ох и ловко…
– В самом деле, за что? – недоуменно спросил ты.
– За то, что дружка своего деревенского Леньку Золоторотова зарезал и в палатке спалил, а по его документам живу… Не понимаешь? Поймешь сейчас… Он, оказывается, к геологам подрядился тяжести таскать, и там его кто-то по горлу ножиком и палатку поджег. Два года искали – кто, и не смогли найти…
– Но откуда же они узнали, что… – ты замолчал на полуслове, начав догадываться.
– Ох и ловко, – с горечью во взгляде усмехнулся отец. – Червонец мне влепили строгого. Отсидел, правда, три года только, потому что настоящий убийца объявился, сам с повинной пришел, совесть, видать, заела. Но строгий режим это не химия: про любовь свою забыл, думать про нее не решался. Да и обидно…
Кажется, именно в этом месте отцова рассказа конвоир принес в подарок от начкара и писателя початую бутылку фальшивого французского коньяка и какую-то закуску.
Отец обрадовался, засуетился, прижимая к груди начальнические дары, сбивчиво благодарил конвоира, а когда тот ушел, прислушался к происходящему в начкаровском купе.
Там тоже было тихо, видно, тоже прислушивались.
Отец подмигнул, улыбаясь, и стал торопливо наливать коньяк в кружку, которая была у вас одна на двоих – на зоне редко удается выпить, поэтому, когда удается, всегда торопятся, – поднес кружку ко рту и даже рот открыл, чтобы выплеснуть в него желанный алкоголь, но отвел вдруг руку в сторону, выгнулся как-то боком, отчего стал напоминать саксофон и громко, торжественно и насмешливо, как объявляющий царский указ глашатай, заговорил:
– Слушайте сюда, урки! Это я говорю, Костя Монастырь! Я сейчас со своим родным сыном буду есть и пить из одной посуды, и если кто скажет, что он чухан, и, значит, я – зачуханный, то он сам последнее чухло! А если кто скажет, что такой на зоне закон, то ложил я на этот закон, он – сын мой, а я его отец, и закон ваш поганый отныне отменяю! Понятно, урки?! – И, не дожидаясь реакции, отец жадно выпил все, что в было кружке.
С некоторым оторопелым опозданием вагонзак завопил – негодующе и ободряюще, но в целом весело.
Шум продолжился, раздался и свист, и, заглушая его, отец повернулся к стенке, отделяющей вас от начкаровского купе, и заговорил, обращаясь к своему благодетелю:
– Что вам за это сказать, гражданин начальник, как отблагодарить?
И, опустив голову, словно размышляя, как в самом деле отблагодарить человека за его благодеяния, замер, напрягся, страдая всем своим телом, всем своим существом – глазами, плечами, грудью и пропел страстно и горько:
– О-ой, мы страдали, как стра-да-ли!Да нам страда-аний недодали!
Ох и голосище был у отца, ох и голосище, куда что девается…
В вагоне сделалось тихо.
Отец налил в кружку коньяк и протянул.
Я взял, но не пил, удивленный, пораженный даже, не голосом отцовским – талантом.
– Это что ж за песня такая?
– Это, сынок, не песня, – мотнул головой отец. – Это «Страдание»… Уважали их у нас в деревне, часто пели.
– Забацай еще, Монастырь! – громко и весело потребовал кто-то из соседней клетки.
– Э-эх дорога, ты, до-ро-га!Пострадай еще немного! —
откликнулся на просьбу отец, пропев так же выразительно и красиво. Было видно, что сочинил он это прямо сейчас, на ходу, и что это не составляет ему никакого труда.
Он был талантлив, отец…
– А еще, Монастырь, давай еще! – требуя продолжения, закричали в соседних клетках.
– Концерт по заявкам окончен, – в тон, громко и весело отозвался отец и, глянув на тебя, объяснил трагическим шепотом:
– Без гармони не могу!
– А где гармонь?
– Нету… Нету гармони, – потерянно проговорил отец и опустил глаза.
Ты невольно улыбнулся и отвернулся, чтобы твоя улыбка не обидела. Только что открывшаяся тайна твоего рождения сменилась тайной пропавшей отцовской гармони.
Коньяк отдавал не клопами даже – жженным на грязной печи сахаром и сырыми тряпками.
Отец был един в трех причудливо совмещенных лицах: первое – старый, но все еще бойкий, шальной и веселый деревенский паренек, второе – видавший виды зэк-рецидивист и третье – бестолковый и несчастный гражданин великой и расхристанной державы, которая беспрестанно гробит его, презирая, и которую он ненавидит за это презрение и ответно мстит.
Быстро, на глазах, пьянея, делаясь болтливым и неинтересным, отец все же сумел рассказать тебе про то, как после снятия обвинения в убийстве и освобождения он на радостях приехал в Москву на сына своего одним глазком глянуть и встретил тебя, гуляющего с нянькой, и там же на лавочке всю свою историю рассказал.
Нянька плакала.
Когда рассказывал о Варваре Васильевне, глаза отца делались теплыми, как будто речь шла о родном человеке, может потому, что она тоже была деревенской.
– Знаешь, как она про тебя говорила? Про тебя, про тебя, – смеясь, говорил, тыча в твою сторону пальцем, отец. – «С ним апостола Петра и апостола Павла посади, он и их выведет из себя!» Егозливый был мальчонка… Мы тебе сказали, что я из деревни родственник, чтоб ты матери не донес. А матери не было, она в турпоход ушла. В палатке жить. В палатке… Ох и ловко! Нянька твоя говорит: «Хочу его окрестить, может поспокойней станет». У меня, мол, батюшка знакомый в Серпухове есть, он все это дело обделает, только, боюсь, не справлюсь одна». – «Почему одна?» И поехали мы, и окрестили тебя чин-чинарем. И урода там этого видели. Не запомнил меня? Нет? Ну я старался в сторонке держаться. Но, когда в Москву вернулись, даже в квартиру вашу зашел, поглядел, как живете. Но тоже осторожно, чтоб соседи не увидели, а то у бабули неприятности могли быть.
– Они были, – сказал ты.
– Какие?
– Мама ее выгнала.
– За что?
– За бусы. Бусы какие-то у нее пропали…
Отец озадачился, мгновенно протрезвев, задумался.
– Бусы… А правда, были бусы… Бусы. Взял я их на память о своей любви, да в тот же день по пьяни потерял… Да они копеечные были, пластмассовые! Выгнала?! Из-за такой ерунды?! Вот человек! – И отец глянул на тебя, как будто это ты выгнал пожилого человека на улицу, как будто сын только за отца не отвечает, а за мать – по полной.