Леонид Леонов - Пирамида. Т.1
Возникавшее порой угрызение совести батюшка смягчал укрепившися к тому времени убеждением в надмирной важности назначенной у него встречи. Дух захватывало при мысли, что никогда по лишенству не выбирали его не то что судебным заседателем, даже членом участкового комитета по сбору утиля, а тут Провиденье назначило его свидетелем какого-то почти не помышляемого акта. Вряд ли при его занятости большой нынешний барин Шатаницкий пожаловал бы со злым умыслом в лачугу старо-федосеевского попа.
И тотчас, не давая ему передышки, как бы в неожиданном порыве искренности Шатаницкий признался ему, что ни с кем и никогда, пожалуй, так страстно не искал встречи, как именно с ним, скромным старо-федосеевским батюшкой, — даже несмотря на обилие весьма достойных всевозможного профиля собеседников в прошлом. С головой выдавая свое страшное инкогнито, он бегло перечислил не менее как десяток виднейших отшельников с Иеронимом и Антонием во главе, популярных иерархов, мартиров, столпников и прочих, рангом помельче, деятелей высшей экклезиастической номенклатуры, охотно прерывавших сеанс самоизнурения или молитвенного экстаза для усладительной дискуссии на столь щекотливые порою темы, что даже без произнесения излишних слов.
И опережая непременный о.Матвеев вопрос, чем именно снискал он опаснейшие симпатии Шатаницкого, тот отвечал, что давно уже, но из боязни подпасть под влияние издали, любуется обаятельным обликом старо-федосеевского батюшки, равно как и благороднейшим, потому что перманентно в ущерб себе, поведением русских вообще по переустройству жизни, как своей, так и ближнего, вместо греховного прозябания в ее прелестных, но предосудительных, потому что якобы мещанских радостях. И еще — как дружно, всю историю свою рвались они убежать от ненавистного, не подозревая — что готовит им столь страстно желаемое. Но что в особенности якобы трогает его в этом племени, так это беззаветная готовность к лишениям и страданиям по всякому, где-либо в мире возникающему освободительному поводу, как будто иначе и ходу нет, с непременным охватом во вселенском масштабе, так сказать, методом применяемых там в лесах сплошных рубок напролом, причем не в силу только своеобразного национального альтруизма — «чтобы и вам всем, по соседству проживающим, было хорошо, иначе башка с плеч», а просто даже такому народу было бы непосильно возвращаться вновь для доделок в безгранично-равнинное пространство, где трагически и уж не первый век вязнет он, что ни шаг, все проваливается по шейку, как в трясине... По мысли Шатаницкого, изнурительной, в значительной мере географической необъятностью задач и обусловлена в характере русских столь предосудительная на взгляд Запада обиходная их небрежность, неугасающее анархистское побуждение хоть мысленно взорвать шар земной со всеми его темницами и так называемыми проклятыми вопросами, так что в назначенном ему для дыханья воздухе постоянно плывут апокалиптические виденья, сотканные из пылающей мечты пополам с пеплом и на части разъятой человеческой плотью. Но больше всего будто бы тянет потолковать сердечно с кем-либо из исторически-сокрушаемого ныне православия, однако, не в лице его столпов вроде митрополита Введенского, например, уже тронутого душком приспособленческого разложения, а как раз с представителем низовой церкви, имеющей непосредственное прикосновение к земле бытия.
— Однако же, сколько я понимаю вас, имеются и другие, пока еще не истребленные служители церкви на Руси... — с холодком отчуждения молвил о.Матвей.
— Оно верно, еще имеются долгогривые, да с ними браги не сваришь! В обоих полушариях поизмельчали нынче древнего благочестия Мамврийские дубы. Можно ли паству винить, если самые кормчие христианства отступают от заповедей своих? К примеру, вы прокламируете на всех углах любовь к ближнему, но вот мы с вами вдвоем сидим, ближе-то в данную минуту у вас и нет никого... А признайтесь-ка, положа руку на сердце, любите ли меня? Ведь нет... правду я сказал, не так ли? И вообще без шаманства и предубеждения вглядитесь в историю болезни церкви своей с ее идеей православного империализма во главе. Имеется в виду Третий Рим с центром всехристианского мира в Московии... А помните, как начиналось христианство? Каменный эллипс арены с кучкой полунагих смельчаков в одном из центров, и затихший Колизей слушает тихую, но громче львов рыкающих, ассонирующую песенку о Христе. Наслышанный о безмерном и пассивном страдании русского духовенства, тем не менее хотел бы я узнать, многие ли из вас, препочтеннейший Матвей Петрович, за минувшие двадцать лет спалили себя на манер староверских самосожженцев либо лам буддийских — всего в двадцати пяти годах отсюда? Нет, не по каменному полу кататься надлежало вам с риском насморка и в намерении прослезить создателя, а бензинцем, бензинцем оплеснуться, да и пылать, пылать за милую душу... ибо лишь такого рода живыми факелами и высвечиваются на века столбовые дороги человечества!
Похоже, он вполне сознательно здесь задержался и, осведомленный об ужаснейшей, на ту же тему и всего два года назад состоявшейся беседе, старался вызвать в о.Матвеевой памяти образ одного, доброго и честного, невоздержанного молодого человека, на том же самом месте бросившего тот же попрек малодушному русскому священству, только с обидной прибавкой, об изгнившем в православии яростном аввакумовском корне и — что с ватиканским орешком, случись там заварушка, уж не так-то легко справились бы большевики!
— Давайте не будем... — тоном застарелой боли сказал о.Матвей.
— Цените, милый Матвей, умеренность собеседника, который, целиком разделяя ваши предчувствия, в той же степени не сгущает красок. Вот, заодно с прочими пережитками старины наконец-то отмирает в людском обиходе уже теперь ставшее стыдным понятие греха, и человечество, преступив рубеж, лавинно вторгается в вожделенное царство безграничной свободы от стеснительных прадедовских запретов. Сладостное скольжение по возрастному наклону с упоительным ветерком в ушах заметно убыстряется, и вся цивилизация блоками втягивается вослед, в круговерть образовавшейся прорвы. Детская, в человеческой природе заложенная страсть к разрушению птичьих гнезд, позже восходящая к восторгам брачной утехи, на известном уровне самозабвенного могущества и по той же логике глубинного осквернения увенчается показной доблестью завоевателей — блудом на чужих алтарях, меж тем уже не хватает ни заповедей, ни кладов и недр на утоление маниакальных потребностей сытости, и тогда распаляющая воображение мечта дотянуться до небес ищет в интеллектуальном кощунстве источники наслажденья. А без того чем заняться уму и как ему бороться с другим, преуспевающим кандидатом на трон жизни?.. Не торопитесь, с вашего позволенья я назову его потом. Итак, все чаще, сильней голода и нужды наркотическая одержимость толкает людей повторить шалость Пандоры. Приоткрою вам по дружбе: незадолго до того, как возникает над головой у них черное курчавое облако с огненной бахромой, правнуки ваши выпустят в мир всякого рода шедевры кровосмешения, позывающие на кровавую рвоту фантомы вроде кошки с грибом, холерного вибриона с жирафом. А уж там сама собой наступит срочная необходимость бежать с отжитой планеты в прискорбный финал, куда я приглашаю вас сойти на минуту для ознакомленья.
Были все основанья ужаснуться проступившей очевидности — близко стало предначертанное в писании владычество его, если со столь дерзостным нахрапом рассуждает о вещах, дотоле для него неприкасаемых.
— Так что, как ни печально, отец святой, вовсе не мозг, а некий другой орган, чуть пониже, диктует линию цивилизации нашей, — со вздохом сказал Шатаницкий.
— Чему же печалиться, если милостивое всегда добрее разума, сердце людское станет править миром, — подхватил о.Матвей, потому что такое толкованье укрепляло его позицию в начавшейся полемике.
— Нет, не разум и сердце правят миром, а некто ниже рангом и местоположением. Одиннадцатого октября тысяча девятисотого года, гуляя в яснополянской роще вдвоем с навестившим его Максимом Горьким и остановившись по надобности у изгороди на опушке, Лев Толстой буквально сказал: «Вот он хозяин жизни »... Случайно оказавшись поблизости, не упуская случая втихомолку обогатиться беседой великих людей, я сам слышал и видел. Напомнить вам, святой отец, как это называется на языке родных осин?
— Нет уж, лучше обойдемся без названия, — резко сказал он, заслышав за дверью присутствие любопытствующей супруги.
— Ладно, обойдемся. Сгорайте изнутри, не гасите в себе бунт свой против всего на свете. Вот вы мне приписываете грех и подвиг всех ересей земных, а про то невдомек — справиться ли мне одному за всех вас? Сам, батенька, втихомолку коллекционирую слепки наиболее святотатственных, тем-то и плодотворных озарений ваших, откуда и нарождалась впоследствии любая прогрессивная новизна. В особенности любил я начинающих еретиков, первую дрожь гнева в них, отреченье от себя, тот перламутровый, после снятия кожи, блеск на содрогающихся, сольцой присыпанных тканях души, когда в обессилевшем организме, в обход нестерпимой муки родится бесстрашное самостоятельное мышление, еще вчера мирно бренчавшее на лире под журчанье Кастальского родничка... И все же дальше немного страданья, на манер лежачей забастовки, дело у них не шло, как у библейского старика из страны Уц, который, расположась на рогожке под открытым небом, давал Творцу досыта насладиться смрадным зрелищем нанесенных ему увечий. Более поздние еретики ограничивались залпом по догматам: сомнением в логической необходимости высшего начальства для всемирной гармонии, вызовом пополам с экспериментальным глумлением, не так ли? Но еще не случалось, чтобы на локте из гноища своего поднявшийся Иов такое в небо над собою махнул, но не от гнева, а по кроткой и безграничной любви к нему, причем словца обидного не обронил в адрес громадного владыки, — напротив, сам старым телом своим прикрыл его от обвинений за кое-какие действительно досадные административные оплошности. Так сказать пожалел именуемого Творцом с вершины боли человеческой...