Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
— Нет! — сказал он. — Я хочу есть. Последний раз я ел еще в университете.
— Ну, б-б-бога ради! — заикался Люк. — Почему же ты не сказал, идиот? Я бы что-нибудь тебе устроил. Вот что, — сказал он, усмехаясь, — я и сам не прочь перекусить. Пошли в город, поедим!
— Да, — сказал Юджин. — Я буду рад ненадолго выбраться из семейного круга.
Он и Люк захохотали как безумные. Юджин повертелся вокруг плиты и заглянул в духовку.
— А? Э? Чего тебе, милый? — подозрительно спросила Элиза.
— Что у вас есть вкусненького, мисс Элиза? — сказал он, скаля на нее зубы, как сумасшедший. Он взглянул на моряка, и они оба разразились идиотским хохотом, тыча друг друга под ребра. Юджин поднял кофейник, наполовину полный холодной светло-желтой бурдой, и понюхал его.
— Черт подери! — сказал он. — Вот уж это Бену больше не грозит! Ему не придется больше пить маминого кофе.
— Уах! Уах! Уах! — сказал моряк.
Гант усмехнулся и облизнул большой палец.
— Постыдились бы! — сказала Хелен с хриплым смешком. — Бедняга Бен!
— А чем плох кофе? — спросила Элиза с досадой. — Это хороший кофе.
Они взвыли. Элиза поджала губы.
— Мне не нравятся такие разговоры, — сказала она. Ее глаза вдруг налились слезами. Юджин схватил и поцеловал ее шершавую руку.
— Ничего, мама! — сказал он. — Ничего. Я не то хотел сказать! — Он обнял ее. Она расплакалась — внезапно и горько.
— Никто его не знал. Он никогда не говорил о себе. Он был самый тихий. Теперь я потеряла их обоих.
Затем, вытирая глаза, добавила:
— Вы идите поешьте, мальчики. Вам будет полезно немножко прогуляться. И еще, — добавила она, — почему бы вам не зайти в редакцию «Ситизен»? Им надо сообщить. Они каждый день звонили — справлялись о нем.
— Они были о нем самого высокого мнения, — сказал Гант.
Все они испытывали усталость, и еще — огромное облегчение. Больше суток каждый из них знал, что смерть неизбежна, и теперь после ужаса беспрерывного удушливого хрипа этот покой, этот конец мучений наполнил их глубокой усталой радостью.
— Ну, Бен умер, — медленно сказала Хелен. Ее глаза были влажны, но она плакала теперь тихо, с кротким горем, с любовью. — Я рада, что это кончилось. Бедняга Бен! Я узнала его только в эти последние дни. Он был самый лучший из нас. Слава богу, что он отмучился.
Юджин думал теперь о смерти с любовью, с радостью. Смерть была подобна прелестной и нежной женщине — друг и возлюбленная Бена, она пришла освободить его, исцелить, спасти от пытки жизни.
Они стояли все вместе, молча, в захламленной кухне Элизы, и глаза их слепли от слез потому, что они думали о прелестной и ласковой смерти, и потому, что они любили друг друга.
Юджин и Люк бесшумно прошли через холл и вышли в темноту. Они осторожно закрыли за собой большую дверь и спустились по ступенькам веранды. В этой необъятной тишине просыпались птицы. Был пятый час утра. Ветер гнул ветки. Еще не рассвело. Но над их головами густые тучи, которые долгие дни окутывали землю унылым серым одеялом, теперь разорвались. Юджин взглянул вверх на глубокий рваный свод неба и увидел гордые великолепные звезды, яркие и немигающие. Засохшие листья подрагивали.
Петух испустил свой пронзительный утренний клич начинающейся и пробуждающейся жизни. Крик петуха, который раздался в полночь (подумал Юджин), был нездешним и призрачным. Кукарекание того петуха было пропитано дурманом сна и смерти, он был как дальний рог, звучащий в морской пучине; он нес предупреждение всем умирающим людям и всем призракам, которым наступила пора возвращаться к себе.
Но у петуха, который поет по утрам (думал он), голос пронзителен, как флейта. Он говорит: мы покончили со сном. Мы покончили со смертью. О, пробуждайся, пробуждайся к жизни, — говорит его голос, пронзительный, как флейта. В этой необъятной тишине просыпались птицы.
Он снова услышал ясную песню петуха, а из темноты у реки донесся величавый гром чугунных колес и долгий удаляющийся вопль гудка. И он услышал тяжелый, звенящий стук подкованных копыт, медленно поднимающихся по пустынной застывшей улице. В этой необъятной тишине просыпалась жизнь.
Радость пробудилась в нем и упоение. Они вырвались из темницы смерти; они снова включились в яркий механизм жизни. Жизнь, жизнь с рулем и ветрилами, которым можно довериться, начинала мириады своих отплытий.
Разносчик газет деловито шел им навстречу той прихрамывающей деревянной походкой, которая была так хорошо знакома Юджину, и с середины улицы ловко швырнул газету на крыльцо «Брауншвейга». Поравнявшись с «Диксилендом», он свернул к тротуару и бросил свежую газету так, что она упала с мягким шлепком. Он знал, что этот дом посетила болезнь.
Засохшие листья подрагивали.
Юджин выскочил на тротуар с размокшей земли двора. Он остановил разносчика.
— Как тебя зовут, парень? — сказал он.
— Тайсон Смазерс, — сказал мальчик, повернув к нему шотландско-ирландское лицо, полное жизни и энергии.
— Меня зовут Джин Гант. Ты слыхал обо мне?
— Да, — сказал Тайсон Смазерс, — слыхал. У вас был номер семь.
— Это было давно, — высокопарно сказал Юджин, усмехаясь. — Я тогда был еще мальчишкой.
В этой необъятной тишине просыпались птицы. Он сунул руку в карман и нащупал доллар.
— Держи! — сказал он. — Я тоже носил эту проклятую штуку. После моего брата Бена я был у них лучшим разносчиком. Счастливого рождества, Тайсон!
— До рождества еще долго, — сказал Тайсон Смазерс.
— Ты прав, Тайсон, — сказал Юджин. — Но оно все равно будет.
Тайсон Смазерс взял деньги с озадаченной веснушчатой ухмылкой. Затем он пошел дальше по улице, швыряя газеты.
Клены были тонкие и сухие. Их гниющие листья покрывали землю. Но деревья еще не совсем лишились листьев. Листья дрожали мелкой дрожью. Какие-то птицы защебетали на деревьях. Ветер гнул ветки, засохшие листья подрагивали. Был октябрь.
Когда Люк и Юджин свернули на улицу, ведущую к площади, из большого кирпичного дома напротив вышла какая-то женщина. Когда она подошла ближе, они увидели, что это миссис Перт. Был октябрь, но некоторые птицы просыпались.
— Люк, — сказала она невнятно. — Люк? Это ты, старина Люк?
— Да, — сказал Люк.
И Джин? Это старина Джин? — Она тихонько рассмеялась, похлопывая его по руке, комично щуря на него свои мутные дымчатые глаза и покачиваясь с пьяным достоинством. Листья, засохшие листья подрагивали, дрожали мелкой дрожью. Был октябрь, и листья подрагивали.
— Они выгнали Толстушку, Джин, — сказала она. — Они больше не пускают ее в дом. Они выгнали ее, потому что ей нравился старина Бен. Бен. Старина Бен. — Она тихонько покачивалась, рассеянно собираясь с мыслями. — Старина Бен. Как старина Бен, Джин? — сказала она просительно. — Толстушка хочет знать.
— М-м-мне очень жаль, миссис Перт… — начал Люк.
Ветер гнул ветки, засохшие листья подрагивали.
— Бен умер, — сказал Юджин.
Она смотрела на него, покачиваясь.
— Толстушке нравился Бен, — сказала она тихо, немного погодя. — Толстушка и старина Бен были друзьями.
Она повернулась и уставилась перед собой смутным взглядом, вытянув вперед одну руку для равновесия.
В этой необъятной тишине просыпались птицы. Был октябрь, но некоторые птицы просыпались.
Тогда Люк и Юджин быстро пошли к площади, исполненные великой радости, потому что они слышали Звуки жизни и рассвета. И, шагая, они часто заговаривали о Бене со смехом, со счастливыми воспоминаниями, не как об умершем, а как о брате, уезжавшем на долгие годы, который теперь должен вот-вот вернуться домой. Они говорили о нем с торжеством и нежностью, как о том, кто победил боль и радостно вырвался на свободу. Сознание Юджина неуклюже шарило вокруг и около. Оно, как ребенок, возилось с пустяками.
Они испытывали друг к другу глубокую, ровную любовь и разговаривали без напряжения, без аффектации, со спокойной уверенностью и пониманием.
— А помнишь, — начал Люк, — к-к-как он остриг сиротку тети Петт — Марка?
— Он… надел… ему на голову… ночной горшок… чтобы стричь ровнее, — взвизгнул Юджин, будя улицу диким смехом.
Они шли, хохоча, здороваясь с редкими ранними прохожими преувеличенно почтительно, весело посмеиваясь над миром в братском союзе. Затем они вошли в устало расслабившуюся редакцию газеты, служению которой Бен отдал столько лет, и передали свое известие усталому сотруднику.
И в этой комнате, где умерло столько стремительно запечатленных дней, возникло сожаление и ощущение чуда — воспоминание, которое не умрет, воспоминание о чем-то странном и проходящем.
— Черт! Как жаль! Он был отличный парень! — сказали люди.
Когда над пустынными улицами забрезжил серый свет и первый трамвай задребезжал, подъезжая к площади, они вошли в маленькую закусочную, где он провел в дыму и за кофе столько предрассветных часов.