Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Инга Завацкая, например, уже сколько раз помогала Матерну после очередной победы подняться, вот и сейчас, когда надо перевязать раны, полученные на поле Унтерратской битвы, она, конечно, тут как тут. Она знала, что так и будет. Инга умеет ждать. Каждый воин рано или поздно приходит домой. Каждая женщина встречает с распростертыми объятиями. Каждая победа жаждет триумфального чествования.
Даже Йохен Завацкий вынужден это признать. Поэтому он говорит жене своей Инге:
— Делай то, без чего ты все равно не можешь.
И вот они оба, наша классическая любовная пара, Вальтер и Инга, делают то, без чего они все равно не могут. Квартира-то огромная. Кстати, теперь, изрядно потрепанный жизнью, Вальтер доставляет Инге гораздо больше удовольствия, чем в прежние времена: в ту пору ей стоило лишь глазами в него стрельнуть чуть ниже пояса — и орудие в сей же миг было готово к ответному огню и поражало цель куда быстрей, чем требовалось. И вечно эта погоня за рекордами: «Сейчас ты у меня увидишь! У меня в любое время — и мигом. Я могу с тобой хоть семь номеров отмочить, а потом еще на Фельдберг взобраться». Это уж от природы. Матерны все такие были. У Симона Матерны, к примеру, в любой час, даже когда он на коне был и черным мстителем сеял смерть между Диршау, Данцигом и Эльбингом, в любой час у него кто-нибудь на передке болтался. Тот еще был мститель. А про брата его, Грегора Матерну, и сегодня в данцигском городском архиве можно прочесть, как «после всех своих злодеяний, убийств и пролития многой крови христианской, Матерна тот не угомонился и по осени пошел на Данциг, чтобы и там творить всяческие непотребства и повесить за шею Клауса Бартуша, причем виселицею спроворил собственный надроченный дрын, такой твердый, что все разбойники и торговые люди, кто был, диву давались». Во какой был мужик, да и мне раньше, еще в армии, если не здоровенного детину, то уж пятикилограммовую гирю точно можно было на палку вешать, а я бы и с гирей тебя все равно ублажил, причем по-быстрому и на полную катушку.
Поздно, поздно. Да к тому же это ведь не гвозди в стенку заколачивать. Мягко, неторопливо, бережно она показывает ему, в чем разница:
— Только без паники, времени у нас еще много. Это ведь самые лучшие годы, когда потенция успокаивается и начинаешь дорожить ей все равно как сберкнижкой. В конце концов, на свете есть и другие удовольствия, не только это. Могли бы, например, в театр сходить, раз уж ты и сам когда-то на сцене… Не хочешь? Ладно, тогда в кино или вон пойдем с Валли поглядим праздничное шествие на день Святого Мартина: «Фонари-фонарики, луна и солнце словно шарики…» Там очень красиво бывает, а потом на Кайзерверте кофе попьем, на Рейн полюбуемся. Можем и на шестидневные автогонки в Дортмунд, туда и Завацкого можно взять. И на Мозеле я еще ни разу не была, когда там сбор винограда. Ах, какой замечательный у меня был год с тобой! Этим я еще долго кормиться буду. И сдается мне, ты теперь более уравновешенный, не то, что раньше. Даже пса иногда дома оставляешь. Конечно, бывает и наоборот, как вот недавно на последней ярмарке, ну, выставка-продажа мужской верхней одежды, когда ты на толстого этого коротышку наткнулся, Земрау его фамилия, — ты тогда прямо рассвирепел и вы долго потом с ним и с Йохеном у нас за стендом, как ты говоришь, дискутировали. Но потом выпили по паре пива, и ничего, а Йохен с этим Земрау даже сделку заключил: полупальто, очень была приличная партия. Или в Кельне на масленицу, когда карнавальное шествие, колоссальное, больше часа шло и все не кончалось — и вдруг тележка, а на ней ветряная мельница, как настоящая, а вокруг мельницы монашки пляшут да рыцари при всех доспехах. И все без голов! Головы у них либо под мышкой, либо они ими вообще перебрасываются. Только я у тебя собралась спросить, что это они такое олицетворяют, а тебя уж и след простыл, ты уже через заграждение прорваться норовишь прямо к монашкам этим самым. Хорошо еще, тебя не пропустили. Еще неизвестно, чего бы ты там над ними учинил, а они над тобой, потому как когда у них карнавал, тут шутки в сторону. Но ты, правда, быстро утихомирился, а потом на вокзале очень даже весело было. Помнишь, ты вырядился этаким средневековым головорезом, Завацкий был у нас одноглазый адмирал, ну, а я — вроде как разбойничья невеста. Жалко, фотография получилась нерезкая. А то сразу было бы видно, какой у тебя теперь животик, радость моя. Вот что значит пригляд и уход. Ты у меня прямо как огурчик стал, с тех пор, как спорт свой… Просто это все не для тебя — объединения эти, собрания. Ты всегда сам по себе — каким был, таким и остался. А с Йохеном потому только ладишь, что он все делает под твою дудку. Он даже против атомной бомбы, раз ты против и что-то там подписал. Но я тоже против, мне тоже подыхать неохота, особенно теперь, когда мне с тобой так хорошо. Просто я люблю тебя. Да ты не слушай. Я могла бы даже дерьмо твое, потому что я тебя, ты понял? Все, все в тебе. И как ты в стенку смотришь, и как рюмку держишь. И как ты сало режешь на весу. И когда говорить начинаешь как на сцене и руками Бог весть что. Голос твой, твое мыло для бритья, и когда ты себе ногти, и походку твою — ты ведь идешь, как будто у тебя встреча не знамо с кем. Потому как иной раз я совсем не знаю, что у тебя на уме. Но это ерунда. И вообще не слушай, что я тут… Но вообще-то мне очень хочется знать, как ты раньше, с Йохеном, когда вы вместе… Только не надо сразу на меня зубами. Я же сказала — не слушай. Слушай, кстати, на Рейнском лугу ведь стрелковый праздник, слышишь? Пойдем? Завтра? Без Йохена? До шести я завтра на той стороне, в филиале. Ну, скажем, в семь у Рейнского моста. На том берегу.
Итак, Матерн идет на свидание. И даже без пса. Старина Плутон, его теперь уже рискованно брать в город, еще под машину угодит. Матерн идет быстро, решительно, прямым курсом, ибо ему надо быть к определенному часу. Он купил себе черешни, целых полкило. Теперь он выплевывает косточки прямо по курсу. Встречным прохожим приходится уклоняться. Черешни и минуты тают на глазах. Только когда идешь через мост пешком, понимаешь, какая могучая река Рейн: от планетария на дюссельдорфской стороне до оберкассельского берега — почти полкило черешен. Он выплевывает косточки, боковой ветер относит их в сторону Кельна, но Рейн подхватывает их и тащит в Дуйсбург, если не дальше. Черешня за черешней бежит и черешню погоняет. Почему-то вкус черешни пробуждает ярость. Иисус, когда мытарей из храма, тоже сперва полкило черешни. И Отелло, прежде чем Дездемону, тоже полкило, не меньше. И братья Моры, оба-два, изо дня в день, даже зимой. Так что если бы Матерну довелось играть Иисуса, Отелло или там Франца Мора, пришлось бы ему перед каждым спектаклем по полкило, не меньше. Сколько же ненависти вызревает с ними, сколько консервируется в компотах? Они только выглядят этакими круглыми милашками; при ближайшем рассмотрении каждая черешня — злой треугольник. А уж вишни — от них вообще зубы сводит. Как будто ему это нужно. Мысли быстрее, чем плевки. Впереди него канцелярские крысы после трудового дня, держатся за шляпы и даже оглянуться… А которые оглядываются назад, быстро смекают, чей это взгляд. И только Инга Завацкая, у которой сегодня тоже свидание, бесстрашная и пунктуальная, строит глазки все более грозно приближающемуся Матерну. Откуда ей знать, что он почти полкило черешни слопал. Нестерпимой белизной сияет ее новенькое, сверху узкое, внизу широкое летнее платьишко. Талия все еще пятьдесят четыре, правда, с поясом. И ожидание без рукавов тоже еще может себе позволить. Ветер лижет юбку, обнимает Ингины коленки — четыре с половиной радостных шажка на легких итальянских сандалетках, улыбка, порыв: и косточка-пуля прямо в белый лиф платья, аккурат посередке. Но Ингу Завацкую так просто не прошибешь, стоит, как бравый солдатик:
— Я не опоздала? За пятнышко спасибо, очень кстати. Ты прав, сюда просилось что-то алое. Это были вишни или черешни?
Ибо кулек уже израсходовал всю свою ярость. Так что изрыгатель черешневых косточек может спокойно бросить его на землю.
— Хочешь, я тебе куплю, вон киоск?
Но Инга Завацкая хочет только:
— Гигантские шаги! Гигантские шаги!
Так что через парк прямо туда. Вместе со многими, кто торопится туда же и кого даже пересчитывают. Описание парка и его типичной среды, однако, выпадает, поскольку мороженого Инга не хочет, стрелять не умеет, американские горы нравятся ей только в темноте, комнаты ужасов и кривых зеркал надоели, так что только гигантские шаги, всегда и сколько угодно.
Но он сперва выбивает для нее в тире две розы и тюльпан. Потом ей с ним приходится потрястись на «автодроме». Он, внешне совершенно непроницаемый, размышляет тем временем о людских массах — «Человек-масса», было такое название[406] — материализме и трансценденции. Напоследок выбивает с трех выстрелов для Валли маленького желтого медвежонка, который, правда, не умеет рычать. Теперь еще ему надо — наспех, стоя — выпить два пива зараз. А после он должен купить ей жареный миндаль, неважно, хочет она или нет. Теперь по-быстрому еще по мишеням: две восьмерки, одна десятка. И только после всего этого, наконец-то, можно и на гигантские шаги, но не сколько угодно.