Эрик Сигал - История любви
– И водные виды спорта тоже считаются?
– Сухой или мокрый – спортсмен есть спортсмен, – ответил я.
– Это не про тебя, Оливер, – заметила она. – Ты у нас отмороженный.
Я промолчал, приняв это за очередное проявление ее остроумия. Я старался не искать скрытый смысл в расспросах Дженни о спортивных традициях Гарварда. А он точно был. Взять хотя бы реплику о том, что все бывшие спортсмены сидят вместе на той самой гостевой трибуне, хотя на стадионе «Солджерс-Филд» сорок пять тысяч мест. Все без исключения. Старые и молодые. Сухие и мокрые. И даже отмороженные. Вопрос в том, только ли шесть долларов стояли между мной и посещением стадиона по субботам?
Нет, если Дженни действительно имела в виду что-то еще, я не намерен был обсуждать это с ней.
13
Мистер и миссис Оливер Барретт Третий имеют честь просить Вас пожаловать на обед по случаю шестидесятилетия мистера Барретта, который состоится в субботу 6 марта в 7 часов вечера в Довер Хаус, Ипсвич, штат Массачусетс.
R.S.V.P. [24]
– Что скажешь? – поинтересовалась Дженнифер.
– А разве так не понятно? – ответил я и снова погрузился в конспектирование дела под названием «Народ против Персиваля» – важнейшего прецедента в американском уголовном праве. Но Дженни не отставала, буквально тыча приглашением мне в лицо.
– Мне кажется, самое время, Оливер! – сказала она.
– Время для чего? – недовольно спросил я.
– Ты и сам прекрасно понимаешь, для чего! – ответила Дженни. – Он что, на четвереньках к тебе, что ли, должен приползти?
Я продолжал работать, а она – обрабатывать меня.
– Оливер, он же тянется к тебе!
– Прекрати, Дженни! Письмо вообще-то мать отправила.
– А я думала, ты на него даже не взглянул! – проорала она.
Хорошо, может, и взглянул разок. А потом, наверное, забыл. Я ведь был занят «делом Персиваля» и подготовкой к приближающимся экзаменам. Так какого черта она ко мне пристала?!
– Олли, подумай хорошенько, – сказала Дженни почти умоляющим тоном. – Этому засранцу уже шестьдесят лет! Когда ты наконец-таки будешь готов с ним помириться, может быть уже поздно!
Я постарался объяснить ей в как можно более доступных выражениях, что примирения не будет никогда и что мне необходимо заниматься. Дженни молча присела на краешек подушки, куда я положил ноги. Хотя она не издавала никаких звуков, но я почувствовал, что она смотрит на меня с укоризной, и поднял глаза.
Дженни сказала:
– В один прекрасный день, когда Оливер Пятый решит вот так вот на тебя наплевать…
– Уж поверь, его не будут звать Оливером! – заорал я на нее. Дженни продолжила, не повышая голоса, она обычно так и делала, когда я раздражался: – Даже если мы назовем его Бозо в честь клоуна из детской телепередачи, который тебе так нравится, он все равно возненавидит тебя за то, что ты когда-то был знаменитым гарвардским спортсменом. А к тому времени, когда он поступит в университет, ты уже, возможно, будешь членом Верховного суда!
Тогда я ответил, что наш сын никогда не возненавидит меня. Дженни поинтересовалась, откуда такая уверенность. Я не смог привести никаких доводов – я просто это знал, но не знал почему. В нарушение всякой логики она сказала:
– Вот и твой папа тебя любит. Точно так же, как ты полюбишь своего Бозо. Но вы, Барретты, с вашей проклятой гордостью и жаждой соперничества, вечно воображаете, что ненавидите друг друга!
– Конечно! Что бы я делал, если бы у нас не было тебя! – пошутил я.
– Вот именно, – ответила она.
– Вопрос закрыт, – сказал я в качестве мужа и главы семьи. Я вернулся к «делу Персиваля», и Дженни встала. Потом вдруг вспомнила.
– А что насчет RSVP?
Я ответил, что выпускница Рэдклиффа по классу музыки в состоянии сама придумать краткий, но любезный отрицательный ответ.
– Слушай, Оливер, – сказала она. – Я, конечно, не святая, могла когда-нибудь в своей жизни и солгать. Но намеренно я никогда еще не причиняла никому боль. И не думаю, что смогу.
А ничего, что в этот момент больно было мне? Я вежливо попросил ее придумать что угодно, лишь бы дать родителям понять, что скорее ад замерзнет, чем мы приедем. И вновь вернулся к «делу Персиваля».
– Какой у вас номер? – очень тихо спросила Дженни. Она держала в руках телефонную трубку.
– Разве нельзя просто написать записку?
– Прекрати! Какой у вас номер?!
Я назвал ей номер, а сам уткнулся в текст апелляции Персиваля в Верховный суд Соединенных Штатов. И пытался не слушать Дженни. Пытался – ведь мы все-таки находились в одной комнате.
– Эмм… Добрый вечер, сэр! – донеслось до меня. Что? Сам Сукин сын подошел к телефону? Разве по будням он не в Вашингтоне, как о нем пишет «Нью-Йорк Таймс»? Чертовы журналисты теряют хватку!
Неужели так трудно просто сказать «нет»? Дженни потратила на это уже гораздо больше времени, чем требуется.
Она прикрыла трубку ладонью:
– Оливер, ты правда хочешь, чтобы я отказалась?
Кивком головы я подтвердил это, а нетерпеливым взмахом руки велел ей поторапливаться.
– Мне очень жаль, – сказала она в трубку. – То есть я хочу сказать, нам очень жаль, сэр…
Нам?! А я-то тут при чем? Господи, ну почему она не может просто сказать и повесить трубку?
– Оливер!
Дженни снова прикрыла трубку рукой и говорила очень громко.
– Ему же больно, Оливер… Неужели тебя это совсем не волнует?
Если бы она была в несколько ином эмоциональном состоянии, я бы объяснил, что у отца каменное сердце и что ее средиземноморские представления о родительской любви не применимы к скалистым кручам горы Рашмор. Но Дженни сильно расстроилась. Что расстраивало и меня.
– Оливер, – произнесла она умоляющим голосом. – Неужели ты и слова не можешь сказать?
Разговаривать с ним?! Она в своем уме?
– Оливер, ну, пожалуйста, скажи ему хотя бы «привет»!
Чуть не плача, она отчаянно протягивала мне телефонную трубку.
– Я никогда не буду с ним разговаривать. Никогда, – сказал я, сохраняя идеальное спокойствие.
И тогда она заплакала. Неслышно. По ее щекам потекли слезы. А потом… потом она начала умолять:
– Пожалуйста, Оливер. Я ведь никогда ни о чем тебя не просила. Ради меня!
Нас было трое (мне почему-то показалось, что папа тоже здесь). И все трое просто стояли и ждали чего-то. Чего?
Невозможного.
Разве Дженни не понимает, что я сделал бы все, абсолютно все, но только не это? Я уставился в пол, качая головой из стороны в сторону с выражением непреклонного отказа и чрезвычайной неловкости, а Дженни яростно прошептала – такого тона я у нее еще не слышал:
– Ты – бессердечный ублюдок.
А потом закончила разговор с моим отцом, сказав:
– Мистер Барретт, Оливер хочет, чтобы вы знали, что по-своему…
Она остановилась, чтобы сделать глубокий вдох. Я был настолько ошарашен, что мог только дождаться конца моего мнимого устного послания.
– …Оливер очень вас любит, – закончила она и мгновенно повесила трубку.
Дальнейшие мои действия невозможно объяснить рационально. Можете признать меня временно невменяемым. Нет, стойте. Не можете. За то, что я сделал, гореть мне в аду.
Я вырвал телефон из рук Дженни, выдрал телефонный шнур из розетки и швырнул аппарат через всю комнату.
– Черт тебя дери, Дженни! Убирайся прочь из моей жизни!
Я застыл на месте, тяжело дыша, словно зверь, в которого внезапно превратился. Господи, что на меня нашло? Я повернулся к Дженни.
Но ее не было.
Дженни исчезла – не было даже звука шагов на лестнице. Наверное, она выбежала из дома в то самое мгновение, когда я схватил телефон. Пальто и шарф остались на вешалке. Я не знал, что делать, но боль и отчаяние от этого были меньше, чем от совершенного мгновениями раньше.
Я искал повсюду.
Раз пять, не меньше, прочесал библиотеку Школы права, продираясь сквозь ряды зубрил. И хотя я не проронил ни слова, выражение моего лица наверняка перебудоражило всех в этой проклятой библиотеке. Ну и плевать.
Затем я прочесал здание Харкнесс-Коммонс[25] – холл, кафетерий. Сломя голову бросился в Агасси-холл в Рэдклиффе. Дженни и там не было. Я кидался то туда, то сюда, и ноги мои не поспевали за бешено стучащим сердцем.
Может быть, она в Пейн-холле (ирония судьбы![26])? Там же внизу есть комнаты для занятий фортепиано. Я знаю Дженни. Когда она сердится, она садится и колотит по этим чертовым клавишам. Допустим. А когда до смерти перепугана?
Попав туда, я словно оказался в дурдоме. Из-за всех дверей доносились обрывки музыки – Моцарт и Барток, Бах и Брамс сливались в одну сплошную безумную какофонию.
Ну конечно, Дженни здесь!
Интуитивно я остановился перед дверью, за которой кто-то (со злостью) выколачивал из инструмента прелюдию Шопена. Я несколько мгновений прислушивался. Играли плохо, то и дело сбиваясь и начиная заново. Чей-то женский голос пробормотал: «Черт!» Это, наверное, Дженни. Я рывком распахнул дверь.