Шарль Рамю - Великий страх в горах
Потом он встал, взял свой ранец, а сторож свою заплечную корзину, и они ушли.
На пастбище под высоким небом не осталось ничего, кроме кучки одежды, башмаков и покрывала, оставленных у дороги; уходившие мужчины все уменьшались и скоро стали совсем маленькими, но тут снова раздался голос Пона:
— Да, чуть не забыл… Сожгите все это, — крикнул он, показывая на вещи.
Они взяли топоры с длинными топорищами, топоры для рубки дров, и обухом ударяли между рогов.
Потом они вытащили коров из загона и положили всех трех перед входом; животные еще продолжали слабо двигаться: то дрогнет задняя нога, то ухо, то покроется рябью шкура на боку, словно сгоняя мух. Но они обвязали коров спереди веревкой и потащили, потащили к тому месту, где, как им казалось, было больше земли, потому что повсюду на поверхность выступали камни. Они с трудом по очереди перетащили их всех, потому что теперь это стало их единственным занятием; они работали без остановки, прерываясь только для того, чтобы вытереть рукавом лоб, с которого неиссякаемым ручьем лился пот. Они взялись за кирку и лопаты. Вырыли одну большую квадратную яму, вырыли так глубоко, как смогли, потому что земли почти не было и кирка почти сразу начала высекать искры из камней. Пришлось высекать яму в скале, разбивая камни, и отбивать от них куски, засовывая кирку в образовавшиеся трещины.
Так они продолжали, пока хватало сил (ведь это стало теперь их единственным занятием); потом остановились, чтобы перевести дух; и случайно повернувшись к хижине, увидели, как из нее вышел Клу.
Клу вышел из хижины в своей куртке с глубокими карманами и помахал им рукой: «До свиданья», — помахал так, словно отправлялся на прогулку.
А Пон спускался вниз. Он дошел до караульных; его остановили.
Уже издали было видно, как он качает головой, и все поняли, что «так и есть», как они тут говорят, и пока Пон спускался, весть неслась впереди него.
Словно заработал какой-то механизм: детский плач, квохтанье кур, стук подбитых гвоздями башмаков, голоса и надо всем этим:
— Зараза!
Это слово повторялось и летело от одной двери к другой, с улицы на крыльцо и с одного крыльца на другое:
— Зараза! Зараза!
От окна к окну, с улицы на улицу, с одного конца деревни до другого, а Староста шел навстречу Пону, понуро опустив голову…
Весь день и весь вечер народ ходил мимо окон Викторин. Ее спальня, маленькая комнатка под крышей, окнами выходила на улицу, и она сидела у себя в спальне, а люди ходили туда-сюда у нее под окном. Наступил вечер, в домах зажглись лампы, и она тоже зажгла свою, а на сосновом столике лежал лист бумаги в клеточку, красная лаковая вставочка, перо и флакон фиолетовых чернил; там же лежал конверт, на котором было написано имя.
Люди на улице говорили:
— Страшно то, что на двух других пастбищах все в порядке, все-таки Мюнье был прав…
Конечно, они узнали, как обстоят дела в двух других хижинах, принадлежавших коммуне, но там все было, как всегда.
Под окном говорили:
— Если бы зараза появилась еще где-нибудь, то это можно было бы объяснить. Но она появилась только на Сасснейр… Это противоестественно.
Потому что зараза сама по себе не так уж страшна, но эта зараза была знаком, как они думали, только началом; они боялись того, что должно случиться потом, хотя и не решались произнести это вслух.
— Они могут взять да и спуститься, — доносилось с улицы, — надо следить, чтобы они не завалились к нам сюда вместе со стадом и этой заразой…
Она слушала, что говорили под окнами, потом одни люди уходили, и через минуту подходили другие:
— Он хотел подать в отставку.
Это говорили о Старосте.
— Но ему сказали: «Ловко устроился. Вы эту кашу заварили, вам ее и расхлебывать»…
Викторин слышала, как пришли ее братья; они разговаривали с отцом в комнате на первом этаже; два ее женатых старших брата; потом кто-то поднялся на крыльцо, толкнул дверь; это была женщина.
— Вы видели Пона? Пон его видел?
— Конечно.
— Он здоров?
— Думаю, да.
— Вы ничего больше не знаете?
Мать Жозефа пришла узнать новости; Викторин слышала, как отец ответил:
— Что мы должны знать? Все, что можно, уже сделано. Остается только ждать.
— А как Викторин?
— Уже легла.
— О, Господи!.. Ну, спокойной ночи!..
— Спокойной ночи…
Викторин не спустилась вниз, потому что все время думала об одном и том же, думала об одном и том же, сидя перед листом бумаги, пером и чернильницей.
Снова открылась дверь. На другом конце улицы, за сеновалами громко спорят мужчины, но слов разобрать невозможно. «Что делать, — думает она, — что делать? Я собиралась отдать письмо Пону, но он не захотел его брать. Я ничего не буду знать о нем, а он ничего не будет знать обо мне…»
«Как долго?»
«За это время наверху может случиться всякое».
Тут она услышала, что братья вышли на крыльцо и один из них произнес, заканчивая ранее начатую фразу: «Думаю, все пропало…»
— Будем считать, что все пропало, — сказал он, стоя на крыльце, — так будет разумнее (он, конечно, говорил о стаде); хорошо будет, если люди спасутся, если, конечно, мы не поднимемся туда, чтобы покончить со всем этим…
Все это братья говорили, спускаясь с крыльца, и она все это слышала; потом они пожелали отцу спокойной ночи и ушли; отец повернул в замке большой ключ; но как теперь заснуть, как спать в эту ночь и во все остальные?
«Если он страдает, я тоже хочу страдать… Если он умрет, я тоже хочу умереть».
Где-то в деревне кого-то громко зовет женщина, но Викторин больше ничего не слышит. Ее уже здесь нет. Она задумчиво идет вверх по дороге, останавливаясь, временами замедляя шаг, из-под ног у нее осыпаются камни, бесконечные склоны, усталость, все это нужно для того, чтобы все было, как по настоящему, она поднялась наверх, но он не видит меня, — думает она, — он не знает, что я здесь.
Она стремится к нему; но наталкивается на мрак и молчание, то находит его, то теряет; вот он сидит у огня, потом на кровати, а теперь его там больше нет; он спит, проснулся, она видит, как он садится на солому; он один, нет, уже не один; она не знает. Мысли не в счет!
«А если я и правда решу туда пойти, я пройду?»
Они не смогут отослать меня обратно; и мы будем вместе, из-за этой болезни, из-за этой заразы они не смогут меня прогнать.
Им, наверное, нужна женщина. Я буду подметать пол, варить суп, мыть посуду. Он будет обнимать меня, нам не будет страшно, потому что мы будем вместе…
Она задумалась. Пробило одиннадцать. Потом полночь.
IX
Тем же вечером (то есть, вечером того дня, когда Пон поднимался на гору) племянник сказал:
— Надо привязать веревку.
Хозяин пожал плечами, но было видно, что сделал он это просто так, по привычке, потому что когда его племянник и Бартелеми встали, он ничего не сказал; и в этот вечер дверь была тщательно привязана.
Потом все уселись у огня, даже не заметив, что Клу не вернулся.
Огонь горел ярко и сильно. Клу не вернулся, но их это не встревожило. Их было четверо, и они молчали. Они молчали долго, и первым, как и в прошлый раз, заговорил Бартелеми, пожевав в тишине свою густую бороду.
Он качал головой:
— Будет так, как двадцать лет назад… Он, должно быть, уже недалеко…
— Да замолчите же! — сказал хозяин.
Он схватил охапку хвороста и бросил в огонь, потом еще одну, и яркое пламя взметнулось над очагом на высоту не меньше метра, так что кончик его загнулся вниз у самого потолка; огонь разожгли не ради тепла, но ради света, потому что считается, что Он света не любит.
Хозяин быстро оглядел комнату, и убедился, что Его здесь не было.
В комнате находились только они четверо, и больше никого. В этот момент Бартелеми опять покачал головой:
— И все-таки, это правда… — начал он…
Тогда, чтобы заставить его замолчать, племянник вытащил из кармана губную гармошку, он вытащил из кармана губную гармошку, а хозяин поддерживал яркий огонь; в это время на улице наступила ночь и вернулась тишина, и никто больше не хотел слушать эту тишину, всем хотелось отвлечься от нее (и не слышать, как бывает, когда на земле больше ничего нет, когда все вокруг так, как было, когда людей еще не было, и как будет, когда их не станет); хотелось развлечься музыкой, танцем, несколькими дрожащими неверными нотами (какой-то марш, потом вальс, потом полька); все это время Жозеф был там, сидел, опершись локтями о колени, а потом вдруг оказалось, что он уже где-то совсем в другом месте.
Он ушел, настала его очередь отправиться в путь, отправиться в путь, пока играла музыка, но для него она теперь звучала из-за сосен, тихонько скользила промеж их красных стволов, скользила по земле, красной от опавшей хвои, хвои, на которой оскальзывалась Викторин.