Игорь Неверли - Сопка голубого сна
Новое вводил в деревне прежде всего староста, Сидор Емельянов. Низкорослый, худой, но мускулистый и хваткий — он всегда успевал заприметить, где оно, новое, и какая от него корысть — в машинах, в ведении хозяйства, в предписаниях властей, в отмене общинного землевладения, в газетах, он и газеты иногда почитывал. И ценил образование. До сих пор некогда было и не с кем, но коль скоро появился в Старых Чумах первый образованный человек, первый политический преступник, то Маша и Яша будут у него учиться... А старое напоминало здесь о себе клейменым мужицким лицом: деду этому уже было, наверное, за девяносто, так каторжников клеймили до 1864 года: раскаляли докрасна металлическую печать, макали в краску и выжигали три буквы зеленого цвета. «К» на правой щеке, «А» на лбу и «Т» на левой. Старик сидел на завалинке с прищуренными глазами и блаженной улыбкой встречал майское солнце — глава рода, дед и отец, хозяин дома, земли, коней и скота... Брониславу казалось, что он слышит «Милосердную» — старую песню каторжан, которой они просили и благодарили за подаяние:
Отцы милосердные наши,Вспоминайте о нас, Христа ради,Томящихся взаперти!
Человек этот, должно быть, носил тогда «каты» — узкие длинные башмаки, в которые надевают большую дерюжную портянку, халат с нашитым на спине бубновым тузом из красного сукна и, стоя на коленях, выводил молитвенным речитативом:
Поесть нам дайте, отцы,Накормите узников несчастных,Смилуйтесь, отцы наши,Смилуйтесь, матери наши,Христа ради, над каторжанами!Мы сидим в неволе, в тюрьмах каменныхЗа решетками за железными,За дверями за дубовыми,За замками за висячими...
Бронислав, разумеется, увидел старика уже потом, когда немного пришел в себя и выходил погулять по деревне. Потому что вначале ему хотелось только спать и спать, вдоволь, в своей комнате, раскинувшись на матраце; просыпаясь, он ощупывал его и, не веря своему счастью, убеждался: справа нет никого, слева тоже... Он вставал в шесть утра, завтракал с хозяевами и поднимался снова к себе досыпать. Не хотелось никуда идти, ни с кем говорить. Тело, изнуренное непосильным трудом, блаженно отдыхало...
Потом он начал устраиваться. Сколотил из досок койку, купил у Лукерьи пестрядинное покрывало и холстину. Покрывалом прикрыл койку, холстиной отгородил угол комнатки, оборудовав там подобие шкафа, и повесил выходной костюм и бурку. В ногах кровати устроил лежанку для Брыськи. Занавесил окно шторкой. Напротив кровати прибил к стене полочку и поставил туда запасные тарелки, прибор, кружку. Прежде чем поставить кружку, долго разглядывал изображенную на ней женщину. «Вот такая, чуть менее драматичная, подошла бы мне в самый раз... Наверное, она живет где-нибудь и так же тоскует, но никогда не узнает обо мне. Или старухой уже узнает, что я был, существовал молчаливо и одиноко и прошел мимо...»
Сидор попросил его заниматься с Машей и Яшей. Бронислав согласился. В его комнатку внесли скамейку, на которой дети по два часа в день сидели за столиком, постигая тайны грамоты... В это время он начал выходить, долго гулял по деревне и окрестностям и во время одной из таких прогулок увидел на завалинке товарища по несчастью, старого каторжанина. Встреча его потрясла.
Однажды в воскресенье за обедом Сидор спросил:
— Ты рябчиков пробовал когда-нибудь, Бронислав Эдвардович?
— Нет, не приходилось.
— Вкусные птички. Их полно теперь в березняке за рекой. Сходил бы.
— Но я не охотник.
— Что значит не охотник. Бояршинов сказывал, ты из боевой организации, значит, стрелять умеешь.
— Да, я стреляю неплохо, но не в зверя, не в птицу.
— Это все равно. Главное уметь... Сейчас проверим. Он снял со стены пистонную двустволку с пороховницей и меркой, принес дробь, пистоны.
— После брата осталось, уж очень он любил охоту, да всего один год радовался ружью, потом взяли в солдаты... А я к нему не притрагивался, не люблю...
Ружье заржавело, курки туго взводились, заедали, но в остальном все было в порядке.
— Ну вот, стреляй!.. Яшка, поставь на забор бутылку.
Они взяли мерку пороха, мерку дроби. Бронислав засыпал, прижал, вставил пистоны.
Вышли на крыльцо. Бронислав прицелился, спустил курок, бутылка рассыпалась со звоном.
— А в воздухе бутылку собьешь? У брата получалось, когда он тренировался.
Яшка бросил. Бронислав прицелился, но выстрела не последовало. Бутылка упала на землю.
— Что случилось?
— Осечка, курок заело.
Бронислав повозился с курком и попросил бросить еще раз. Бутвдлка взлетела вверх, сверкая на солнце, и, когда была высоко над его головой — все это видели,— грянул выстрел и во все стороны полетели осколки стекла.
— Ну, ты, я вижу, отличный стрелок! Так и быть, пользуйся ружьем за то, что детей учишь!
— Спасибо, Сидор Карпович, но, чтобы им пользоваться, надо счистить ржавчину, смазать курки.
— А ты сходи к Чутких, охотник. Николаем звать, по батюшке — Савельич. У него и масло есть, и наждак.
Таким образом еще в тот же день Бронислав подошел к дому, который с первой же прогулки привлек его внимание. Большой пятистенок, с окнами на улицу, с парадным и кухонным крылечками, весь украшенный тонкой резьбой, листья, цветы, птицы, изящно переплетаясь, венчали, завершали бордюром каждый элемент строения... Теперь Бронислав понял, почему изба старосты показалась ему с самого начала отличной от других. Так оно и было. Переселенцы из рязанской губернии строили по-рязански и спешили — их дома были лишь чуть тронуты резьбой. Чалдоны строили дома попросторнее, покрепче, понаряднее. Плотник Чутких построил дом для себя и своих детей, не жалея ни труда, ни времени, строил с благоговением: дом выглядел как воплощенная молитва.
— Ну, чего уставился, заходи! — окликнул его хозяин из сарая.
— Молитвой вашей любовался, Николай Савельич,— ответил Бронислав, запирая за собой калитку.— Вспомнились родные края, Польша. У нас в костелах такая резьба.
Чутких пропустил лесть мимо ушей.
— Это я в молодости такими штучками баловался... Он выпрямился, рослый, метр девяносто или около
того, массивный, мускулистый... В руках молоток, чинил колесо.
— Мне о вас Сидор рассказывал, только как звать-величать не знаю...
— Бронислав Эдвардович.
— Красивое имя... С чем же ты пришел, Бронислав Эдвардович? Ружье, что ли, отказало?
Он взял двустволку, повертел в руках.
— Яшина метелка,— сказал он задумчиво, и Бронислав понял, что Емельяновы назвали старшего сына в честь покойного дяди.— Так и называл свою двустволку метелкой. Вот увидишь, Николай Савельевич, грозился, придет время, она у тебя из-под носа выметет всех белок, и лисиц, и выдр, и рысей... А то ведь я, знаете, пушнину промышляю.
Он подошел к верстаку, положил ружье, почистил курки наждачной бумагой. Смазал.
— Ну, здесь все в порядке, поглядим, что там внутри,— он взял отвертку и начал отворачивать затворы.
Бронислав молча наблюдал, как ловко и умело он орудует своими толстыми пальцами. Широкоплечий, с бычьей шеей, здоровым румянцем, зубами, как у молодого, с каштановой бородой, которую лишь слегка тронула седина, хотя ему было уже лет шестьдесят, Чутких излучал какую-то чистую силу и благодушие. Он был красив, все детали его внешности гармонично дополняли друг друга, хотя к некоторым из них в отдельности можно было бы придраться. Например, слишком широкие скулы и кустистые брови смягчал небольшой прямой нос, с пухлыми детскими губами соседствовал уродливый шрам на щеке, напоминавший, что этот человек не всегда бывает благодушен.
Какая-то тень сзади застила свет.
— Что такое, Евка? — спросил Чутких, не оборачиваясь.
— Ничего. Пришла поглядеть, кто это у тебя.
У Евки был низкий, грудной голос. Она стояла на пороге, скрестив руки на груди, и рассматривала Бронислава безо всякого стеснения. Высокая, крепкая, это бросалось в глаза прежде всего, потом уже видно было, что гордая и, наконец, что недурна собой, этакая светловолосая кариатида.
— Моя дочь, Евка,— представил ее Чутких, по-прежнему не поднимая глаз от работы.
— Евдокия Николаевна,— поправила она.
— Николаевна,— подтвердил отец. Бронислав поклонился.
— Я бы с первого взгляда узнал, что это ваша дочь. Чутких фыркнул, что могло означать и согласие, и
возражение, Евка же отвернулась и ушла. Она шла крупными мужскими шагами, слегка покачиваясь в бедрах. Толстая, до колен, коса с вплетенной в нее лентой подрагивала при каждом ее движении.
— Ружье старое, но еще послужит,— сказал Чутких, возвращая двустволку.— В стволах может быть ржавчина, я туда засунул тряпки, смоченные в керосине, дня два-три пусть полежат, потом протрешь, смажешь... Откуда у тебя этот пес? — спросил он вдруг, глядя на Брыську.