Кэтрин Портер - Корабль дураков
— Чаю, пожалуйста, — сказала миссис Тредуэл стюарду.
Она сменила темно-синее платье на светло-серое полотняное, у этого рукава были еще короче, и резко темнел огромный безобразный синяк.
— Меня зовут фрау Шмитт, — сказала кругленькая, помешивая чай, и подбавила в него сахару. — В юности я уехала из Нюрнберга и теперь наконец возвращаюсь на родину. Это было бы для меня огромным счастьем, муж мой так давно об этом мечтал, а теперь это не приносит мне ничего, кроме горя и разочарования. Я знаю, так думать грех, и все-таки иногда я спрашиваю себя — а что такое, в конце концов, жизнь, если не горе и разочарование?
Она говорила негромко и словно не жаловалась, а просто хотела, чтобы даже первый встречный сразу узнал о ее горе, как будто только одно это и следовало о ней знать. Но светло-голубые глаза ее откровенно молили о жалости.
Миссис Тредуэл внутренне содрогнулась, больно кольнуло дурное предчувствие. «Даже здесь, — подумала она. — Неизбежно. Все плавание мне надо будет выслушивать рассказы о чьих-то горестях, и, уж конечно, прежде чем мы доплывем, придется мне сидеть с кем-нибудь и проливать слезы. Что и говорить, прекрасное начало».
— А вы куда направляетесь? — спросила фрау Шмитт, помолчав достаточно, чтобы ей успели задать вопрос, после которого она могла бы поведать о своем горе, но так его и не дождавшись.
— В Париж, — сказала миссис Тредуэл. — Я возвращаюсь в Париж.
— Так в Мексике вы только гостили?
— Да.
— У вас там друзья?
— Нет.
Водянисто-голубые глаза фрау Шмитт обратились на руку миссис Тредуэл.
— Вы сильно ушиблись, — не без интереса заметила она.
— Это поразительная история, — сказала миссис Тредуэл. — Меня ущипнула нищенка.
— Почему?
— Потому что я не подала ей милостыню, — сказала миссис Тредуэл и впервые подумала: когда говоришь вот так, напрямик, получается на редкость бессердечно и глупо. В Мексике ни один порядочный человек не отказывает нищему, и она, как все ее знакомые, привыкла всегда иметь при себе мелочь для подаяния. Та женщина была не нищенка, а нахальная цыганка — чем бы попросить, хлопнула по руке. И все же вышло унизительно; как можно было допустить, чтобы такое ничтожество лишило ее всякого соображения? Этого и себе самой не объяснишь. — Разумеется, мне никто не поверит, договорила она и взяла к чаю сухое печенье.
— Ну почему же? — по-детски удивилась фрау Шмитт.
— Да, конечно, чего на свете не бывает, — сказала миссис Тредуэл. — Но всегда кажется, что со мной-то ничего такого просто не может случиться.
И зачем она это сказала? Теперь посыплются новые «почему» да «отчего». Миссис Тредуэл беспокойно оглянулась — в другом конце бара уже сидела американка Дженни Браун с единственным приличного вида мужчиной на корабле. Миссис Тредуэл снова обернулась к маленькой скучной женщине напротив — что ж, надо примириться с ее обществом и со всей этой поездкой, еще одно долгое испытание, скука, от которой не избавишься, не одолеешь ее и не отмахнешься, остается просто-напросто от нее бежать; мгновенья передышки от скуки даст само бегство — мимолетная иллюзия, будто становишься невидимкой.
— С каждым из нас в любую минуту все может случиться, — со спокойной уверенностью сказала фрау Шмитт. — Мой муж… давно ли мы с ним мечтали вместе вернуться в Нюрнберг? И вот я еду одна, хотя его гроб здесь, в трюме. Ох, просто сил нет об этом думать! Сегодня в семь утра исполнилось шесть недель и два дня, как муж мой умер…
Ну, конечно, смерть, подумала миссис Тредуэл, для таких вот чувствительных особ нет горя, кроме смерти. Ничто другое не проникнет сквозь слой жира и не заставит страдать. Но надо же что-то ответить.
— Да, это ужасно, — сказала она и со страхом поймала себя на подлинном сочувствии: наперекор всем недобрым мыслям ее тронуло горе этой женщины, и смерть — третья с ними за столом, смерть — вот что их соединяет.
Безвольный рот фрау Шмитт дрогнул, углы губ опустились. Она молча помешивала ложечкой чай. Веки ее покраснели. Жадно поглотив розовое пирожное сочувствия, она разом очутилась наедине со всей роскошью только ей принадлежащей скорби. Миссис Тредуэл, не допив чай, незаметно совершила свой первый за это плавание побег.
По дороге в каюту она сказала несколько слов тем же тоном и улыбнулась той же улыбкой нескольким людям: судовому врачу (причем заметила на лице его великолепный шрам — след давней дуэли); молодому моряку с волосами цвета меда — имени и звания моряка она не знала и не потрудится узнать, хотя прежде, чем окончится плавание, она будет принимать от этого молодого человека весьма пылкие поцелуи; чопорной, неулыбчивой стюардессе и запуганному мальчишке-коридорному, который в ответ только молча, обиженно уставился на нее. Имя, которое значилось на двери каюты под ее именем, изумило ее — звучит престранно и ничего хорошего не сулит: фрейлейн Лиззи Шпекенкикер. Сплетенкрикер? И она, без особой, впрочем, опаски, подумала — которая же это из многочисленных пассажирок, чья внешность ничего хорошего не сулит?
Она принялась раскладывать свои вещи на узкой полке стенного шкафчика — прикрывала разноцветной папиросной бумагой паутинно-тонкое белье, встряхивала плиссированный шелк, внизу расставила в ряд золотые, серебряные, шелковые туфли; услыхала за спиной шаги, опять улыбнулась, словно бы своим нарядам, и, не оборачиваясь, поздоровалась:
— Gruss Gott[5].
Это оказалась долговязая особа с пронзительным голосом, подружка мерзкого маленького толстяка. На мгновенье миссис Тредуэл бросило в дрожь, по спине пробежал холодок. Втихомолку она улыбнулась еще приветливей и вся ушла в свое занятие.
По каюте пронесся вихрь, в духоту влился мускусный запах одеколона, и фрейлейн Шпекенкикер исчезла, оставив дверь настежь. Миссис Тредуэл затворила дверь и отгородилась от шума: громкие голоса раздавались в каюте наискосок, там на табличке стояла фамилия Баумгартнер.
Мамаша Баумгартнер сурово отчитывала мальчонку, он слабо, жалобно оправдывался. Ох уж это семейное счастье, уж эти благополучные немецкие семейства, весело подумала миссис Тредуэл. От картины, что представилась ее мысленному взору, сразу стало нечем дышать — миссис Тредуэл высунулась в иллюминатор и вздохнула полной грудью.
— Мама, — начал Ганс, когда снова набрался храбрости: он сидел на краешке дивана, стараясь не подвертываться матери под руку, — мама, можно я разденусь?
Фрау Баумгартнер стиснула кулаки и затрясла ими над головой.
— Сколько раз тебе повторять! — вновь вспылила она. Нельзя раздеваться, пока я не достала тебе что-нибудь другое надеть. А мне сейчас некогда, и не приставай ко мне.
Мальчик ерзал на месте, все тело его зудело от жары и едкого пота, закованное в броню простеганной, пестро расшитой кожи: мексиканский костюм для верховой езды рассчитан на холода в горах.
— Можешь потерпеть, пока я распакую твой чемодан, — упрямо продолжала мать, роясь в багаже в поисках мужниных рубашек. — У меня тысяча дел, не могу я делать все сразу! — Она вконец разъярилась: — Сиди тихо, а то получишь у меня! — И она угрожающе замахнулась.
Мальчик зарыдал в три ручья; складки его кожаных штанишек потемнели от пота.
— Я умираю, — сказал он слабым голосом, веснушки на его побледневшем лице темнели, точно брызги йода.
— Умираю! — презрительно фыркнула мать. — Такой большой мальчик и такую чушь несет. Подожди, придет отец, а ты в таком виде. — По порядку, даже в спешке и досаде, она перебирала аккуратно сложенную одежду и лишь изредка приостанавливалась, чтобы отвести со лба влажную прядь. Она тоже побледнела, спина взмокла, под мышками и по ногам струился пот, плечи влажно просвечивали сквозь тонкую ткань темного платья, — Может, по-твоему, я не устала? По-твоему, ты один мучаешься? Чем ныть и жаловаться и прибавлять мне мороки, вставай, перестань хныкать и помоги мне с чемоданами.
— Можно я хоть куртку сниму? — безнадежно взмолился мальчик, утирая нос тыльной стороной кисти; ему никак не удавалось сдержать слезы.
— Ну ладно, сними, — сказала мать. — Я вижу, ты сущий младенец, вот я стану кормить тебя из бутылочки, дам молока с сахаром из бутылочки с резиновой соской, и ничего больше ты на ужин не получишь.
Собственная жестокость уже доставляла ей удовольствие, приятно было уязвить гордость сына, хоть он и одержал победу в споре из-за куртки. А у него никакой гордости не было — он мигом скинул куртку, его обдуло ветерком из иллюминатора, и сразу все тело покрылось гусиной кожей, это было чудесно. Лицо мальчика прояснилось, он блаженно вздохнул и с благодарностью посмотрел на мать.
— Вот погоди, я скажу отцу, как ты мне надоедаешь, — пригрозила она, но уже смягчаясь. — Только начни опять хныкать, сам знаешь, что тебе будет.