Юрий Буйда - Ермо
С группой армейских кинооператоров он принимает участие в высадке Александера на Сицилию, в боях на Апеннинах, наконец – уже вместе с Джо Валлентайном-младшим – оказывается в Венеции.
На исходе 1947 года внезапно умер его отец, и Джордж вновь летит в Америку.
«Его смерть слишком созвучна моему настроению, чтобы я мог поверить в простое совпадение, – пишет он Валлентайну. – В последние годы мы почти не виделись, но к тому времени у меня не осталось никого ближе отца».
Действительно, сбежав от Дины Харленд в Европу, он лишь подтвердил тем самым, что их отношениям пришел конец. Развод прошел без шума и треволнений.
Венецию он покинул с поспешностью, подозрительно смахивавшей на бегство. Той же ночью, когда он обнаружил, что главный герой «Бегства в Египет» жив-здоров и неплохо себя чувствует в потайных апартаментах, Джордж покинул дом Сансеверино, «залив воском уши и дрожа от негодования и омерзения». Сама мысль о том, что Лиз готова «все объяснить», приводила его в предобморочное состояние.
Джо Валлентайн помог ему устроиться на военно-транспортный самолет до Парижа, откуда он тотчас вылетел в Штаты.
Все эти дни он не брился: боялся даже случайно увидеть свое лицо в зеркале. Лицо полного дурака. Виртуозно обманутого, обведенного вокруг пальца с артистической грацией, под музыку и шампанское, под любовные вопли прекрасной, как змея, итальянки. Она продиктовала ему «Бегство в Египет», скромно оставаясь в стороне. Водительница. Вдохновительница. Она же руководствовалась лишь стремлением спасти семейное состояние, частью которого у этих венецианских торгашей издавна считается репутация. Довольно простая торговая операция: do ut des. Ты мне, я тебе. Ему ли жаловаться на судьбу? Она заплатила ему своим великолепным телом, руками, глазами, восхитительным густопсовым запахом истекающей соком суки, пытавшейся врасти в него, слиться с ним, стать им… Господи, и это тоже – ложь? Тела – лгут? Он замычал так, что сидевший рядом с ним в самолете негр с сержантскими нашивками протянул ему фляжку с коньяком. В аэропорту негр помог ему добраться до машины (Джо и об этом позаботился; машина, к счастью, была с шофером). Что ж, она решила задачку, выставив его полным дураком. «Подайте фрукты!» Она знала, что творила, приобретая билет в Толомею, да-да, именно в Толомею, в третий пояс девятого круга, где ей суждено вмерзнуть в лед, лежа навзничь. «Что спереди, что сзади, – цена одна». В компании с Птоломеем Иерихонским, Альбериго деи Манфреди и его фруктами, в компании с Бранко д’Орья и прочей нечистью, ниже которых только Иуда. И третий пояс девятого круга, где казнятся предатели друзей и сотрапезников. Что ж, она была осведомлена о цене, которую ей придется заплатить за состояние, свою репутацию и мужа. Хотя… стоп! После всего этого шума-гама, после «Бегства в Египет», после того, как Джанкарло признан национальным героем, но мертвым героем, – у него осталось не так-то много возможностей: либо провести остаток жизни взаперти, либо в изгнании под чужим именем, либо, наконец, умереть. Она убила его. Убила руками Джорджа Ермо, его пером. Вот почему она была так искренна, так безмятежно свободна и раскованна в его объятиях, вот почему дыхание ее было сладким и чистым, как у пантеры, – она не лгала. Отдаваясь ему, сообщнику, она уже вычеркнула из жизни беднягу Джанкарло. Они – сообщники. Она знала это: «Questi, che mai da me non fia diviso». Значит, и ему уготовано местечко в Толомее, на ледяном ложе Ада, – вместе, рука об руку, сердце к сердцу, они примут вечные мучения, которым нет и не может быть конца, там – там навек мы скованы терзаньем…
Отца похоронили на джорджвиллском православном кладбище, под ржавым дубом. Джорджу пришлось заняться делами, связанными с наследством. Он не ожидал, что Михаил Ермо так богат. Отец оставил ему огромное состояние. Кроме того, был учрежден фонд поощрения научных изысканий в области гидротехнического строительства. Кроме того, крупная сумма передана Свято-Владимирской семинарии и Свято-Сергиевскому институту: в последнюю минуту скептик Ермо сухо засвидетельствовал уважение к корням. Говоря «я русский», он никогда не повышал голоса.
Именно Джо Валлентайну-младшему, уже утвердившемуся в должности ангела-хранителя, принадлежит идея поездки в Шато-сюр-Мер. Джордж принял это предложение спокойно. В багаже он вез рукопись «Убежища» – во Францию он ехал работать, работать, работать: «Самая неинтересная из жизней, которые проживает художник, это его собственная жизнь». Ничего не произошло, а если и произошло, то это лишь материал для творчества. «Писатель – шпион, убийца и вор, – заметил он однажды. – Он подглядывает и вынюхивает, он присваивает чужие жизни, он останавливает мгновения, что сродни ремеслу Смерти. В этом смысле он – чужак среди людей. Это не преимущество, не привилегия, – увы, это всего-навсего обязанность человека, которому Бог дал столько жизней, что он не может прожить свою, если не хочет неприятностей на Страшном Суде». Во Францию – работать. В Шато-сюр-Мер. Впрочем, это могло быть любое другое место. Кроме Венеции, разумеется.
Именно ко времени пребывания в Шато-сюр-Мер относятся первые публичные высказывания Ермо о русской литературе и литераторах – иногда отрывочные, так сказать, «по поводу», иногда – развернутые, но почти всегда – суховато-желчные. Однако высказывания эти интересны в первую очередь тем, что они выдают более глубокое, чем подразумевалось, знакомство Ермо с русской культурой.
«XX век довел специализацию литературы до предела. Человек, сочетающий в себе качества хорошего поэта и хорошего прозаика, стал редкостью. Возникла так называемая «проза поэтов», требующая снисходительности лишь на том основании, что она принадлежит дилетанту. Настоящим поэтам настоящая проза не удается: примеры Рильке, Андрея Белого и Бориса Пастернака более чем красноречивы».
«Литература русской эмиграции ничуть не интереснее литературы, поощряемой в СССР: Шмелев, Зайцев, Мережковский, Иванов и другие в известном смысле даже уступают Платонову, Шолохову или Всеволоду Иванову. Впрочем, русская литература XX века вообще явление гораздо менее интересное, чем, скажем, литература польская или сербская. Русские странным образом оказались в стороне от той гуманистической проблематики, которая волновала и волнует мир, переживший две мировые войны; они по-прежнему апеллируют к именам, составившим гордость цивилизации, но принадлежащим XIX веку, – но эти семена проросли в других культурах».
«Прогресс в искусстве, безусловно, существует, и напрасно считают, что этот прогресс сводится лишь к совершенствованию инструментария: если писатель и обращается к вечным вопросам, то он их ставит перед своим временем».
«Чтобы считать Лермонтова великим писателем, нужно родиться и вырасти в России и никогда не выезжать за ее пределы». «…навязчив, как Алданов, по недоразумению считающий себя романистом…» (Гораздо позднее он скажет об Иосифе Бродском: «Он напоминает человека, не знающего, как составить мозаику из тех красивых стекляшек, которых так много в его дорожном мешке».)
Особенно ревниво он относился к Бунину и Набокову. Ивана Бунина он считал великолепным рассказчиком и никудышным романистом, полагая, что единственный роман, который ему вполне удался, заключается в четырех строках баллады «Мушкет»:
Встал, жену убил,Сонных зарубил своих малюток,И пошел в туретчину, и былВ Цареграде через сорок суток.
У Набокова он ценил комментарии к «Евгению Онегину», а также романы «Дар» и «Лолита», хотя и в них его раздражало избыточное внимание к стилю: «Его упрямое стремление добиться в любом романе совершенства новеллы не вызывает у меня никаких других чувств, кроме восхищения: morituri te salutant. На этом пути невозможны ни «Дон Кихот», ни «Война и мир», ни «Братья Карамазовы», но кто-то же должен своим огнем осветить путь в пропасть».
Впрочем, его разрозненные высказывания о русской литературе так и не сложились в нечто целостное. Гораздо более интересными представляются его размышления о теме двойничества и связанной с нею «теме зеркал», вошедшие впоследствии в книгу «Лекции в Шато-сюр-Мер» и отразившиеся во всех его произведениях вплоть до «Als Оb» (именно во Франции он принялся систематически читать Платона и Плотина, там же прочел «подвернувшегося под руку» кантианца Файхингера – «Die Philosophic des Als Оb» – «Философия Как Если Бы» – и «Psychologie und Dichtung» Юнга, вошедшую в цюрихское издание его трудов (1947 г.).
Говорить о двойничестве и зеркалах, по мнению Ермо, значит говорить о художественном творчестве и художнике, о человеке, переживающем внутренний драматический конфликт между обыденной, заурядной личностью, каковой он является, и собственно художником, жертвующим всем индивидуальным, обыденным, заурядным ради творчества.
Джорджу Ермо была близка мысль Лейбница о том, что подлинной пустоты не существует ни в физическом, ни в психическом мире, а сознательные представления не приходят из ниоткуда – они вызревают в «темной душе», которую позднее назвали бессознательным. Именно к ней, к «темной душе», обратились Шамиссо, Эдгар По, Гофман, Гоголь: зеркала, тени и двойники стали неотъемлемой частью романтического декорума и романтической фауны. Наследник-антагонист романтиков Достоевский превратил тему двойничества в свой «фирменный знак»: двойниками Кириллова в «Бесах» выступают и Ставрогин, и Шигалев, и Верховенский, а в «Братьях Карамазовых» двойником Ивана является не столько даже Смердяков, сколько дьявол, «обезьяна Господа», «обезьяна Божьей твари» – человека. У Стивенсона образ и подобие Божие – доктор Джекил – оказывается один на один со злобной обезьяной мистером Хайдом.