Дмитрий Быков - Орфография
— Да успеете поздороваться, — осадил его Соломин. — Паша, или вы оглохли от радости? Говорю вам, нам всем горько!
Барцев не заставил себя долго просить. Казарин надеялся, что поцелуй выйдет холодным, дежурным, — но молодые, похоже, искренне радовались всякой возможности слить уста. Толстый Барцев с закрытыми глазами и выражением умиленной нежности на лице был трогателен, как поросенок.
— Да я никак на свадьбу попал! — восклицал Оскольцев.
— Когда вы вышли? — Ловецкий кинулся обнимать его.
— На днях. Вы представить себе не можете…
— Но я говорил, говорил вам! — хлопал его по плечу Краминов.
— Вы говорили, а я уже не чаял вас увидеть живыми. На другой день после вас мне сахару дали, — хохотал Оскольцев, — сахару, да… И я, конечно, решил, что это конец Напоследок, значит, побаловали… Что ж — через час приходят: Оскольцев, с вещами! Шел и все думал: что бы вспомнить такого главного? Ужасный калейдоскоп в голове, и ноги подгибаются, и… тут вводят меня в какой-то кабинет — и говорят: вы свободны! Вообразите, а? И вот я тут — первым делом решил навестить вас.
— Как отец? — поинтересовался Ловецкий.
— Слава Богу, слава Богу… Вы представить, представить себе не можете! Неужели все мы думаем, что умрем, а на самом деле там — такой же сад, и сирень, и такая ночь прекрасная, и такая девушка удивительная… Это она выходит замуж? Ах, какое несчастье! — Оскольцев говорил и говорил без умолку, и обитатели обеих коммун в изумлении слушали его.
— Господа, это наш сокамерник, — пояснил Ловецкий, — мы вместе сидели тогда, только нас через день, как вы знаете, выпустили, а он пробыл там полгода.
— Позвольте, позвольте… Господин Оскольцев, если не ошибаюсь? Товарищ министра иностранных дел? — навел на него пенсне Горбунов.
— Бывший, бывший товарищ министра! — радостно поправил Оскольцев. — Да-с, я.
— Отчего же вас продержали так долго? Ведь почти весь кабинет освобожден еще в марте, — вспомнил Пемза, следивший по газетам за судьбой правительства.
— Забыли, — смеялся Оскольцев, — Фирса забыли… Благодарение Богу, ваши друзья напомнили. Если б не они, вероятно, и теперь бы там оставался…
— И что? — мрачно спросил Долгушов, не адресуясь ни к кому конкретно. — И это — не зверство?
— Что вы, отчего же зверство! — замахал руками Оскольцев. — Такие ли вещи творились… что мне с моими шестью месяцами…
— Но ведь ни за что ни про что! — настаивал Долгушов.
— За ту минуту, в которую я снова увидел свет Божий… и зелень, и мостовую, и небо, и ребенка… всё, всё! — за эту минуту я готов был бы и дольше, много дольше… от чего, конечно, Боже упаси! — испуганно перебил сам себя новый гость. — Я прошел свой квадрильон, он, знаете, оказался недлинен… а рай все длится и длится, и я каждого из вас расцеловать готов!
Ловецкий гордо улыбался, словно освобождение Оскольцева было его личной заслугой — а главное, будто и сам Оскольцев оказался так мил именно благодаря ему, Ловецкому; в самом деле, появление этого узника, не устававшего восхищаться вновь дарованным ему миром, сообщило празднеству особую умилительность.
— Выпейте, Виктор Александрыч! — предложил Краминов. — Господа, налейте же ему! Ведь вы, почитай, все эти полгода хмельного в рот не брали?
— Я у отца уже немножко приложился, — застенчиво признался Оскольцев. — Он берег к моему возвращению, ждал… надеялся… Ах, господа! — Он всхлипнул было, но сдержался.
«Оскольцев, Оскольцев… что-то я о нем слышал, — думал Ять. — Не помню от кого… может, от Маринелли? В Гурзуфе, что ли? Нет, раньше… Ничего не помню. Вот что значит мало сахару. Да начнут они когда-нибудь закусывать или нет?»
— Вот теперь — слово молодым, — громогласно распорядился Извольский. — Благоволите налить, друзья!
— Дорогие товарищи, — сказал Барцев в вечной своей стеснительной и несколько косноязычной манере; такое обращение сегодня простили бы ему одному. — Я не шучу и никого не хочу обидеть, потому что все мы товарищи… по искусству, по нашему ремеслу и по вечной нашей способности спорить о правописании… а не, допустим, о ценах на еду. Я хочу сказать, что я вас всех очень люблю, да… просто очень… и прошу у вас прощения, в чем виноват. А я виноват, потому что вот устроил тут… непредвиденный вечер. Я вас всех еще раз благодарю, что вы пришли, и еще раз прошу меня простить, и, в общем, если бы вы не захотели, то было бы очень…
— Горько, — закончил за него Льговский.
— Ну да, — беспомощно засмеялся Барцев и развел руками. Ашхарумова встала на цыпочки и сама поцеловала его.
В этот миг от прилукинской дачи донеслись страстные цыганские напевы: студия Марьям-нагой, пританцовывая, голося и гремя бубнами, начинала свое представление. Концерт в честь новобрачных был задуман с размахом: свадьба архаистки и новатора была серьезным событием для литературного Петрограда, весть о нем облетела все кружки. Молодежь была в восторге: в последний год в Петрограде почти не играли свадеб, сыскался отменный повод повеселиться, и Ашхарумова заслужила умиленную благодарность подруг.
Одновременно с бледными и светловолосыми, но чрезвычайно жизнерадостными цыганами Марьям-нагой со стороны набережной приближалась другая компания — там тоже звенели гитары, но пелось нечто иное. Мотив был знакомый, романсовый, но слова, сколько мог различить Ять, представляли собою фантастическую контаминацию нескольких шедевров сразу.
— Выхожу… один я-, на доро-о-огу! —
высоким, ломким голосом выводил бледный юноша лет шестнадцати, терзая гитару с огромным коричневым бантом.
Под луной… кремнистый путь блестит!Ночь тиха, пустыня внемлет Бо-о-огу,И звезда… с звездою говорит!Выхожу я в путь, открытый взорам, —
басом отвечал ему верзила, в котором Ять издали узнал Чашкина.
Ветер гнет упругие кусты.Битый камень лег по косого-о-орам,Желтой глины скудные пласты!— Вот иду-у я по большой доро-оге, —
подхватил эстафету художник Назарьян, обладатель хриплого баритона, с которым только и было выходить на большую дорогу.
— В тихом свете гаснущего дня! —
радостно поддержал хор.
— Тяжело мне, замирают но-оги!Ангел мой, ты видишь ли меня?!Я и сам ведь не такой, не пре-ежний,Недоступный, гордый, чистый, злой.Я смотрю мрачней и безнаде-е-ежнейНа простой! И скучный! Путь земно-о-ой!Акоповские цыганки затрясли плечами.Буду ждать — в погоду, в непого-о-оду!Не дождусь — с баштана разочтусь! —мрачно подвела итог Лика Гликберг.— Выйду к морю, брошу перстень в водуИ косою черной удавлюсь! —
грянула вся команда Стечина. Сам он, автор центона, скромно шел позади.
Барцев хохотал. Стечин торжественно преподнес скульптурную группу — последний шедевр Назарьяна, раскрашенная глина: тоненькая Ашхарумова под руку с Бариевым, исполненным в виде шара с бородой и носом-бульбочкой. Назарьяна хотели качать, Барцев долго тискал его в объятиях. Настал черед подношений: все они были скромны и почти жалки. Алексеев извлек из своих запасов прижизненного Фета, Горбунов преподнес чернильницу «для будущих трудов», Прошляков приволок «Подарок молодым хозяйкам» — для чтения вслух в обеденное время; на некоторое время церемония дарения прервалась — все наперебой зачитывали рецепты: «Господа, вообразите, седло дикой козы с каперсами, под соусом из базилика… Мне, мне козы! Суп из спаржи с добавлением сливок… Отжимки отдать людям. Мы люди, Прошляков, отдавай отжимки! Господа, кто ел когда-нибудь суфле из омара? Барцев, я буду брать у вас эту книгу раз в неделю для праздничного обеда!»
— Удивительно милая молодежь, — тихо и умиленно сказал Комаров-Пемза, подойдя к Ятю. — Эти не пропали: они умеют веселиться, умеют сделать себе праздник из ничего…
— Да, да! — горячо закивал Ять. — А из ваших будет кто-нибудь?
— Если родители выпустят, — вздохнул Пемза. — Поздно, патрули… Но они сказали, что все равно вырвутся.
И точно — в разгар парада приношений прибежал, запыхавшись, Коля Соловцов, а следом за ним и небольшая компания во главе с Игорем и Верой Головиными. Они принесли кукол, наряженных женихом и невестой. Куклы были фарфоровые, с волосами и закрывающимися глазами. Последней, уже в двенадцатом часу, появилась Зайка — маленькая, встрепанная, растерянно хлопающая глазами: «Ой, я совсем, совсем опоздала? Машенька, милая, поздравляю! Поздравляю, Паша! — Она мокро поцеловала обоих в щеки. — Все боялась, не успею. Вот!» — и развернула только что довязанную кофточку белой козьей шерсти, сберегаемой в семье еще с четырнадцатого года, когда вечно хворавшую Зайку возили на Кавказ. Там и купили эту шерсть, но никто в семье вязать не умел — выучилась в последний год одна Зайка; она всерьез надеялась этим зарабатывать. Барцев поднял ее на руки и закружил.