Дмитрий Быков - Орфография
Хотелось сесть на землю, и он сел на землю, но тут же вскочил: вдруг нельзя? Мысль о повторном аресте обожгла его, как глоток кислоты; но тут же этот страх утонул в море всепоглощающего счастья, в океане блаженства. Нет, нет, никогда. И как я смел думать, что умру весь? Бессмертие шумело, хлопало и плескалось вокруг; милосердный прохладный ветер дунул ему в лицо, принес гниловатый запах воды и пыли, запах Невы. Как я мог, как смел допустить свою смертность на этом пиршестве вечной жизни? О, когда мы больны и испуганы, с какой позорной легкостью отрекаемся мы от Тебя, — забыв, что Ты на любой случай предуготовил спасение, о любой вероятности подумал и для каждого разбил спасительный парк с листьями и тенями! Как мог я усомниться в Тебе. Следующая мысль его была об отце; да, да, разумеется! Как я смел не подумать об отце сразу же, в первое мгновение, как мерзок эгоизм тела, выпущенного из тисков страха! И он, шатаясь, спотыкаясь, не разбирая пути, побрел (а ему казалось — побежал) туда, в глубину сквера, к арке, затем — по незнакомой узкой улице, куда-то вверх, вверх… Надо было на Съезжинскую. Ах, ведь и совсем нет денег, не подзовешь извозчика… Путь до Съезжинской занял у него два часа — он отвык ходить, то и дело останавливался и до боли в груди дышал. Зеленое вещество петроградской весны наполняло его, разрывало легкие, проникало в кровь; и с каждым шагом он обретал силу. То снимал, то надевал очки, ничего не видел от слез. Было бы бесчеловечно, немыслимо, неслыханно, если бы отец не дождался его!
И отец дождался; каждую ступеньку одолевая по минуте, на каждой задерживаясь, боясь, молясь, Оскольцев влез на второй этаж. Брякнул звонок. Послышались шаркающие шаги.
— Отец, я вернулся, — прошептал Оскольцев.
Дверь открылась. Он никогда еще не видел отца таким жалким — Более мой, что осталось от него! Он, бывший когда-то воплощением спокойной силы, твердости и самодостаточности, теперь едва ходил, порыв ветра сбил бы его с ног, он постоянно щурился и, кажется, не сразу узнал сына в этом бородатом, отощавшем госте с огромными кругами под глазами.
— Ви… теч… ка, — выговорил он наконец.
21Казарин извлек из запасников коричневый, прожженный в нескольких местах бант — тот самый, в котором его как-то увидел Фельдман и заметил: «Да вы совсем франтом!» Хламида был в черной хламиде неизвестного происхождения, придававшей ему чрезвычайно торжественный вид. Да и случай был подходящий — свадьба случается не каждый день.
Наотрез отказались прийти только Хмелев и Корабельников — два последних оплота враждующих коммун. Краминов и Ловецкий, наслаждаясь легальным общением, хлопотали у скатерти, расстеленной посреди моста. Погода в свадебный вечер выдалась на диво: после внезапного снегопада по случаю демонстрации, после промозглых холодов первой майской недели пришло настоящее тепло, начала расправляться и оживать побитая снегом трава, — и хотя на липах вокруг яхт-клуба молодые листья висели бледно-зелеными тряпочками, дубы на Масляном лугу выпустили крепкую, свежую листву. Ночи уже почти не было — темная синева удерживалась на небе только в самое глухое время с двух до трех, и уже в четыре бледно золотился восток. Вечер четырнадцатого мая был теплый, бледно-сиреневый и словно застывший: недвижно сиял бледный свет над стрелкой Елагина острова, и недвижно стоял лес на Крестовском; все замерло в блаженстве и томлении.
Они почти одновременно, попарно спускались к воде и располагались на мосту, соединявшем острова: Алексеев и Конкин, Борисов и Долгушов, Фельдман и Горбунов, Комаров и Соломин… Хламида прикатил на извозчике с неизменным ящиком вина. Ять явился, когда на скатерти было уже расставлено царское, по меркам восемнадцатого года, угощение: соленые огурцы, сало, небольшой кусок ветчины, сыр (который на складе у Шраера заплесневел, и торговец теперь выдавал его за рокфор); елагинские спекулянты расщедрились, умилившись событию, и извлекли из запасов изюм и даже окаменевший рахат-лукум. Молодых еще не было — они, по замыслу организаторов церемонии, совпадавшему с их собственным желанием, должны были появиться не сразу, дабы возможная все-таки перепалка между враждующими лагерями не омрачила им праздника. Никакой перепалки, однако, не возникало: все сидели молча по разным сторонам моста. Молчание уже становилось неловким, когда его басовито нарушил Борисов:
Из чресл враждебных, под звездой злосчастной,Любовников чета произошла…Смирившись пред судьбою их ужасной,Вражда отцов с их смертью умерла, —
подхватил Ловецкий.
— А что, господа, ежели бы Карамзин был не седой историограф, а прелестная женщина в расцвете сил? — обращаясь как будто к одним крестовцам, но на деле ожидая встречной елагинской реплики, предположил Краминов. — Ведь, пожалуй, Шишков не устоял бы, и гуляла бы «Беседа» на свадьбе с «Арзамасом»! Елагинцы молчали.
— Да что уж! — внезапно сказал Горбунов. — Дело молодое. Не думайте, что уж насовсем мир… но на один вечер по такому случаю можно и сойтись.
— Да зачем же мир насовсем! — горячо заговорил Борисов, переходя на елагинскую сторону моста и усаживаясь рядом с Горбуновым. — Вечный мир в гробу, а живым можно и должно спорить.
— Ежели соль перестанет быть соленою, — солидарно прогудел Соломин, — так ее останется выбросить вон на попранье людям!
— Если мы перестанем спорить, — продолжал Борисов, — нас ведь тут же передавят. Либо мы против вас, либо какой-нибудь Иван Грозный против всех!
— Так что ж вы этому Грозному пятки-то лижете?! — не выдержал Алексеев. — Если всё понимаете, что ж вы с ним заодно — вот я чего в толк не возьму! Это была уже почти победа — начинался жестокий, но живой спор, который всегда предпочтительнее отчуждения.
— Да ведь мы не с ним заодно, это он случайно согласен с нами, — присоединился к Борисову Краминов. — Вы же видите — нам от них никакой выгоды, и хватают они всех без разбору — что наших, что ваших. Мы для них неотличимы. Сегодня глаза друг другу выцарапываем, а завтра рядом болтаемся.
— Стало быть, ежели нас завтра разгонят или пересажают — вы в оппозицию уйдете? — не унимался Алексеев.
— Куда нам уходить, мы и так… — махнул рукой Борисов, не уточняя, что именно «и так».
В этот момент спор прервался, ибо со стороны Елагина острова к мосту приближалась Ашхарумова в белом платье под руку с Барцевым в широком даже для него сюртуке, который где-то раздобыл всемогущий Извольский. Сам Извольский, в безупречном костюме, сияя улыбкой, шел чуть поодаль.
— И он тут! — ахнул Алексеев. — Неужели и его уломали?
— Что ж было и уламывать, — скромно улыбнулся Соломин. — Человек деловой, понимает… Я, господа, так вам скажу: наши с вами споры — одно дело, а судьба России — Другое дело. И сейчас, когда судьба России решается на наших глазах…
— На наших глазах сейчас решается совершенно другая судьба! — поспешно перебил его Ловецкий. — Мы здесь собрались не Россию спасать, а выпить за здоровье молодых.
— От которых, надеюсь, Россия прирастет россиянами, — поддержал Краминов. — Посему предлагаю разлить и встретить нашу пару стоя!
Льговский вытащил бумажную пробку из гулко бултыхающей бутыли спирта и принялся наливать в алюминиевые кружки, которые четыре месяца назад в изобилии завезли в Елагин дворец по приказу наркома. Бутыль он реквизировал у Кугельмана, заглянув в «Паризиану» за час до торжества.
— Поднимем бокалы, содвинем их разом! — возгласил Горбунов.
— Лошадку ведет под уздцы мужичок! — подмигнул Ловецкий, указывая на приближающуюся пару.
— Да здравствуют музы, да здравствует разум, в больших рукавицах, а сам с ноготок! — захохотал Краминов.
— Виват молодым! — закричал Конкин. — Исполать!
Барцев раскланялся. Ашхарумова сияла черными глазами.
Ять мельком посмотрел на все еще молчащего Казарина — тот не сводил с нее глаз, но во взгляде этом Ять не мог прочесть ни восхищения, ни ненависти, а только жадную тоску. Так, должно быть, путник в пустыне смотрит на прозрачный ключ, не зная еще, впрямь он играет у ног или кажется. Казарин словно напитывался от нее жизнью и силой, но и жизнь, и сила были чужие, а потому не утоляли его.
— Горько, — негромко сказал он, и Ашхарумова одарила его сияющим благодарным взором.
— Горько! — крикнул чей-то высокий голос, почти фальцет, из глубины Елагина острова: к мосту быстро, спотыкаясь и оскальзываясь с непривычки, шел Оскольцев.
— Виктор Александрыч! — радостно приветствовал его Краминов. — Вот ведь, как чувствовал. Сюда, сюда скорей!
— Да успеете поздороваться, — осадил его Соломин. — Паша, или вы оглохли от радости? Говорю вам, нам всем горько!
Барцев не заставил себя долго просить. Казарин надеялся, что поцелуй выйдет холодным, дежурным, — но молодые, похоже, искренне радовались всякой возможности слить уста. Толстый Барцев с закрытыми глазами и выражением умиленной нежности на лице был трогателен, как поросенок.