Дмитрий Быков - Орфография
— Как вы выбрались оттуда?
— Частью пешком, частью верхом. Скажите, а можно ли сейчас в Петрограде иметь комнату? Есть ли еще Елагинская коммуна?
— Коммуна есть, но публика там совсем с ума посходила, — махнул рукой Ять. — Приходите, живите… если пустят. Я попробовал, но очень быстро стал задыхаться.
— Главное для меня — немного пропитания и покоя, чтобы написать феерию, — пояснил Грэм. — В голове она готова совершенно, вся.
— Ну, попробуйте. Я туда больше не ходок.
Остановить Грэма, однако, не удавалось еще никому. Он сходил на Елагин и вернулся в превосходном настроении.
— Знаете ли вы, что там свадьба? — спросил он Ятя.
— Не знаю, я неделю там не был.
— Очень напрасно, — со значением сказал Грэм. — Там двое с двух островов полюбили друг друга…
— Про это я знаю, — вставил Ять.
— И организуется свадьба, — важно продолжал Грэм. — Так будет хорошо, думаю. Так будет феерично. Нашлись еще двое, которые хотят сделать из этой свадьбы великое перемирие. И даже если оно будет ненадолго, то в ночь на пятнадцатое мая в любом случае будет хорошо.
— Неужели на эту свадьбу пойдут елагинцы? — не поверил Ять.
— Не все, конечно, — кивнул Грэм, — но есть среди них публицист Ловецкий, человек недурной и давно мне известный. Он делает — и сделает, я думаю, славно. Вы пойдете?
— Разумеется — просто чтобы убедиться, что такое возможно.
— Я — верю, — Грэм поднял палец — Такие вещи проще, чем кажется.
— Что же вы им подарите? — задумчиво произнес Клингенмайер вечером, когда они, все трое, сидели в задней комнате его лавки и пили кофе по-арабски.
— Не знаю, право. Я об этом не думал. Знаете, это все так неожиданно вышло…
— То-то и оно, что неожиданно. И я даже знаю, как все это вышло. Но вы, несомненно, поймете потом: объяснять вам сейчас — только портить дело. Надо бы осмотреть шкафы — на свадьбу без талисмана ходить не принято, а у меня, несомненно, есть кое-что для молодых… Знаете вы, что самый драгоценный талисман — тот, что удерживает людей вместе? Впрочем, иные рады бы от таких избавиться любой ценой, но это та порода талисманов, которая, раз привязавшись, никогда уже вас не оставит. Боюсь, и вас с вашей Таней связывает нечто подобное.
— Я ничего волшебного не дарил ей.
— Откуда же вам знать? На вещи не написано… Ну-с, приступим, — поправив очки, собиратель подошел к заветному шкафу, который на памяти Ятя не открывался никогда. Для начала он отпер шкаф — там было пусто; затем нажал на потайную дощечку, и в задней стене открылся тайник. Там лежало не больше десятка пакетов и свертков; один из них Клингенмайер решительно извлек, после чего так же тщательно запер сокровищницу. — Полагаю, — задумчиво произнес он, — что этой вещи пора снова выйти в мир. Довольно уже я держал ее у себя — прячь не прячь, в тайнике она теряет силу. Жаль выпускать, но не выпустишь — потеряешь. Отнесите им это, Ять. И скажите, что теперь они спаяны навеки — как те германские полушария, на которые давила вся сила мира. Ять взял сверток. В руках у него была альмекская флейта.
20Утром десятого мая Оскольцеву дали сахар. Это был конец. Он не видел сахара с Нового года, с большой праздничной передачи от отца. Ясно было, что так решили подсахарить пулю, последнюю свинцовую пилюлю. Мысль о гибели так прочно соединилась в его сознании с сахаром, что он решил: есть не буду. И сунул кусок в карман истрепанного пиджачишки.
Восьмого мая Оскольцева вызвали на последний допрос. Следователь опять тянул, мялся, предлагал папиросы и несколько растерялся от того, что последний заключенный семнадцатой камеры ни на что в этот раз не жаловался, ничего не требовал.
— У вас нет пожеланий? — спросил он, в очередной раз потянувшись.
— Если вы намерены меня расстрелять, — спокойно ответил Оскольцев, — поторопитесь, потому что иначе я могу умереть и сам. Меня в самом деле тут больше ничто не держит. Следователь улыбнулся.
— Ну, это вы торопитесь, с расстрелом-то… Дело ваше окончено. Больше не увидимся.
Оскольцев с радостью почувствовал, что не боится. Кивнул, и всё. Увели. В усмешках конвоиров ему почудилось на сей раз скрытое одобрение. Молодцом. Теперь, стало быть, ему придумали последнее утешение (или последнюю пытку — поешь, мол, сахарку, чтоб пожальше было расставаться с прекрасным миром, в котором бывает так сладко). Обеда не было — послышались шаги, стальной скрежет ключа и ожидаемое «Оскольцев, на выход!».
Это было совершенно так, как он и предполагал, — и тем не менее собственные ноги казались ему ватными, движения — суетливыми, лицо — дрожащим. Смысл жизни — в смерти. Иди, ты должен наконец сделать то, для чего родился. Ничего другого тебе не остается — умри как человек. Но это все слова, а тело есть тело, и оно не хочет умирать. Тело ропщет, и ему страшно. Он едва нашел в себе силы встать и выйти.
Коридор; к следователю водили налево — теперь направо. Что, если тут и шлепнут, как они это называют? Он слышал, что могут шлепнуть прямо в коридоре, без всякого зачтения приговора, без всякой стенки… Остановились перед дверью; за ней в ярко освещенном кабинете сидел незнакомый в штатском. Свет был почему-то зеленый. Вероятно, перед смертью всех заводят в эту камеру с зеленым светом. Последняя фотография или еще какая-то формальность? Секунду спустя Оскольцев разглядел, что никакого света в кабинете нет — это зелень за окном, от которой он совершенно отвык; прогулки были в каменном дворе, где не росло ни деревца. Окно было зарешеченное, но большое, живое, стеклянное, — он давно, очень давно не видел такого.
— Ознакомьтесь, гражданин Оскольцев, — сказал гражданский сухо.
Убивать надо без сантиментов. Оскольцев попробовал сделать шаг к его столу — ноги приросли к полу; штатский встал, подошел и вручил ему бумагу. Не дрожать! Оскольцев взял, но читать не мог.
— Прочтите сами, — сказал он еле слышно. Штатский махнул рукой: а, формальность.
— Следствие по вашему делу закончено, — сказал он, — вы можете быть свободны. Распишитесь об ознакомлении.
Оскольцев подошел к столу, расписался и умер. Когда он воскрес, над ним с грязным мокрым полотенцем стоял штатский, а сам он лежал на полу, не чувствуя боли от разбитого затылка.
— Ну что вы как барышня, — брезгливо сказал штатский. — Можно подумать, вас мучили здесь.
— Нет, нет, — блаженно улыбаясь, произнес Оскольцев, — что вы.
— Вещи с вами? — грубо спросил штатский.
— Да, да… были со мной.
— Вы можете идти по месту своего жительства, — торжественно произнес вершитель судеб.
— Разрешите спросить, — пролепетал Оскольцев. Штатский кивнул.
— Могу я знать, какова судьба… моих друзей? — Он забыл слово «сокамерники».
— Откуда же я могу знать о судьбе ваших друзей. Я отвечаю только за арестованных.
— Я о них и спрашиваю… Ватагин, Гротов…
— Их дела закончены раньше, поскольку они активно сотрудничали со следствием, в отличие от вас, — назидательно пояснил штатский. — Относительно вас нам все пришлось узнавать самим. Вы не участвовали в преступлениях царского режима и можете быть свободны. Советская власть карает только врагов. Надеюсь, когда-нибудь вы поймете этот гуманизм.
— О да, — прошептал Оскольцев, с трудом сдерживая слезы. — О да…
Пока его выводили за ворота, пока шел мимо пушек, мимо высоких каменных стен — еще не верил и не позволял себе думать; если не закончить ни одной мысли — есть шанс в самом деле выйти живым. Его толкнули в спину, он вышел, ворота захлопнулись. Некоторое время он шел вперед по инерции движения — как можно дальше от крепости, не видеть, уйти из поля зрения, чтобы не могли передумать. По Кронверкскому мосту, по набережной, вглубь, какие-то дома, зелень. В тихом дворе, среди чириканья и щебета, теней и травы, он замер и в первый раз вдохнул всей грудью. Нет, меня все-таки убили. Этого не может быть.
Однако все это было, и он, час тому назад приговоренный, стоял теперь в одном из двориков Васильевского острова, свободный, помилованный и, вероятно, теперь бессмертный. Был божественно ясный, непредставимо теплый день, и тысяча забытых звуков и запахов лезли отовсюду в страшно сузившийся мир Оскольцева, лезли и рвали его на куски. Оболочка трещала по швам. Мир раздвигался, надвигался отовсюду, оглушал звуками — шлепало на ветру мокрое белье, вынесенное во двор, продребезжал вдали автомобиль, ни на миг не смолкали птицы, певшие ему, только ему — проснись, очнись, поверь, что все это с тобою! Он щурился, жмурился, крутился на каблуках. Мимо пробегал мальчик, он оглянулся на Оскольцева, замедлил бег и подошел полюбоваться смешным сумасшедшим. Можно подразнить его или еще как-нибудь развлечься. Смешной сумасшедший вынул из кармана пиджачка кусок серого сахара и протянул мальчику. Мальчик схватил сахар и убежал, не поблагодарив. Оскольцев расхохотался: я освободил сахар! Сахар вышел со мной на свободу!