Ян Отченашек - Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
— Маша — моя, и ничья больше! Не трогай ее! Она вырастет такой, какой я считаю нужным, понимаешь?!
Она вскочила в трамвай и уехала, и Бартош, сочтя все это безнадежное дело оконченным, пришел в отчаяние. Несколько дней после этого они даже не смотрели друг на друга. Но однажды Мария не вышла на работу, позвонила, сказала, что Машенька тяжело больна: воспаление легких. Бартош места себе не находил. Ни в этот день, ни на следующий.
Отпросился с заседания райкома и отправился к ним домой — повидать Машу. Позвонил; открыла ему старая мать Марии, крайне удивилась — бедняжка и понятия не имела о его существовании.
Тяжелый вечер провел он у Машиной кроватки. Девочка горела в сильном жару, даже не узнала его. Убитая горем Мария сутками не отходила от больной. Смотрела на Бартоша сквозь бессильные слезы, спрашивала глазами: ну что ты меня мучаешь? Не видишь, каково мне? Она считала болезнь дочери божьей карой за проявленную слабость, молила бога простить ее за то, что в ней, безвольной, проснулось это дурное, греховное чувство. Бартош думал, что рехнется от злости на такое малодушное суеверие, Мария и ее мать, сломленные отчаянием, не в силах ничего сделать, только путались и мешали друг другу, а состояние девочки не улучшалось. Как быть? В конце концов он ушел, не промолвил ни слова; очутившись на улице, бросился бегом. И в тот же вечер поехал к одному хорошему знакомому, вместе с которым прожил несколько страшных месяцев в Бухенвальде. Этот знакомый работал теперь доцентом на медицинском факультете университета. Бартош ворвался к нему, вытащил из дому и к полуночи доставил на такси к маленькой пациентке. Еще в машине он упросил этого товарища взять Машу в свою клинику.
Болезнь протекала очень тяжело, и только через три дня наступил перелом. С чем только не приходилось Бартошу бороться в эти дни! С болезнью, суеверием, собственной усталостью; он держал постоянную связь с доктором по телефону, по десять раз на дню надоедал ему, добывал лекарства… Это заметили даже в отделе, но ему все уже было безразлично. Бартош не стыдился забот о маленькой Маше, думал о ней постоянно, не стыдился уже и лихорадочного блеска своих глаз.
Эти немногие дни перевернули всю его жизнь, и он это понимал. Не могли не заметить этого и товарищи по комитету. Что с ним такое? Удивленно посмотрели на него, когда он отпрашивался с заседания парткома — по личному делу, товарищи, объяснил он, уже застегивая пальто, чтобы бежать в клинику. Отпустили охотно, чуть ли не помогли надеть пальто. Он отлично понимал их глубокое удивление. Как, Бартош, этот сухарь — и личное дело? Такого еще не бывало!
В клинике его ждали добрые вести. Маша быстро шла на поправку. Бартош вернулся в здание компании и застал еще весь комитет в сборе — заседание было в разгаре. Все притворились, будто не замечают его появления, только после заседания Мареда спросил:
— Ну как? Уладилось дело-то?
Тут Бартош не удержался и все рассказал. Излил свою душу этим близким людям, поведал обо всем, что его мучило, — о своем отношении к Марии Ландовой, о своей борьбе за нее, о болезни Машеньки… Товарищи не унизились до дешевых утешений — пробормотали несколько по-мужски ободряющих слов, пожали руку, кто-то хлопнул его по плечу.
Но с этого дня их отношение к нему стало меняться.
Бартош забросил свои записи, все педантичные привычки старого холостяка, свои прихоти — даже про свой желудок забыл. Просто перестал обращать на него внимание, и желудок послушно молчал. Не время сейчас для нервных срывов! Никогда еще не угнетало его так нелюдимое его логово. Все тянуло прочь отсюда, к людям. Теплыми августовскими вечерами он бродил по малостранским улочкам, захаживал даже в кино. Но сосредоточить мысли на содержании фильма не мог — переживал собственное приключение, полностью его поглотившее. Просто он жил! Приятель сообщил ему, что Маша уже совсем здорова. На другой день Бартош купил в игрушечном магазине нового, больше прежнего, медвежонка и через рассыльного послал девочке.
Однажды вечером, когда он уже собирался удирать из квартиры вдовы Барашковой, к нему явился неожиданный гость: Мареда, казначей парткома, просунул в дверь свою лысую голову.
— Шел вот мимо и говорю себе: загляни к нему, спроси, как поживает, — стесняясь, пустился Мареда в объяснения, но Бартош радостно вскочил, предложил стул.
Хотел даже наскрести чего-нибудь из своих скромных запасов натурального кофе, да Мареда решительно отказался: высокое давление не позволяет.
— Послушай, такой чудесный вечер, по-моему, просто грех торчать в комнате. А не вырваться ли нам да глотнуть свежего воздуха в наши канцелярские легкие, как думаешь, Бедржих?
Можно ли было устоять перед таким предложением?
На другой день вышла на работу Мария Ландова — изнуренная недосыпанием и пережитыми волнениями, но с тихой радостью в глазах. Бартош не стал навязываться — и уловил ее пристыженный взгляд. После работы она задержала его, прошептала:
— Спасибо за все, за все… Машенька шлет привет, медвежонок очень ее порадовал…
Больше ничего не случилось — все покатилось по прежним рельсам.
Но потом снова начались свидания, новая борьба. Теперь, правда, в более мягкой и дружеской форме, но — борьба. Они сближались, не сознавая этого, — уже действовала привычка. Случались даже вечера, исполненные тихого согласия и мира, однако решающее слово все еще не было произнесено. Пропасть зияла между ними, и перешагнуть ее они пока не отваживались.
Сегодня, когда за спиной Бартоша щелкнула дверь «аквариума», он даже не оглянулся, знал: Мизина идет к нему. Так оно и было. Мизина, наклонившись, прошептал, явно не желая, чтоб его слышали другие:
— Не будешь ли так любезен, товарищ, зайти на пару слов?
Бартош поднял голову:
— По служебному делу или по личному?
— Да вроде по личному… но и…
— После конца работы — устраивает?
Мизина, заглядывая ему в глаза, поспешно кивнул и поскорее убрался в «аквариум», спасаясь от взглядов, которые ощущал спиной. Радуются, сволочи! — подумал он. Сколько сигарет он сегодня выкурил?
В четыре часа, когда за Главачеком и Врзаловой закрылась дверь, Бартош обратился к Марии:
— Подождешь? Я недолго. Хочу проводить тебя, попросить кое о чем. Может, это глупость, но мне хотелось бы… так подождешь?
Мария улыбнулась в знак согласия. Бартош подтянул узел галстука и постучал в стеклянную дверь.
Мизина ждал его, притворяясь, будто усердно работает. Только когда стукнула дверь, он оторвал глаза от бумаг и обратил их на вошедшего.
— Присядь, товарищ, — бодро начал он, показывая на кресло.
Бартош спокойно уселся.
— Можешь уделить мне несколько минут?
Бартош посмотрел на Мизину.
— О чем будет разговор? — Опыт бесчисленных собраний научил его заранее намечать программу.
— Да ни о чем конкретном, — небрежно ответил Мизина.
Сцепив пальцы, он собирался с мыслями; притянул к себе портсигар, вставил дорогую сигарету в мундштук слоновой кости и, выпустив первое облачко ароматного дыма, проговорил:
— Признаться, мне кое-что неясно из того, что здесь происходит. Не люблю ходить вокруг да около и спрошу прямо: я — о своем деле.
— О твоем деле? — Бартош поднял брови, вроде не понимая. — Не знаю никакого твоего дела.
Это подхлестнуло Мизину, он бросился в атаку.
— Хорошо — почему же тогда на место Казды сажают Билека? Он моложе меня, пойми, к тому же — беспартийный! Молокосос! Это оскорбительно. У меня законное право…
— Ничего такого мне не известно, — холодно перебил его Бартош. — Должности не высиживают, как цыплят из яиц. Законное право! Что это такое?
— И все же мне неясно! — нетерпеливо воскликнул Мизина, пристально следя за выражением лица собеседника, даже пригнулся настороженно. — А тебе ясно, да?
— Вполне.
Это слово, произнесенное резко и четко, словно повисло над головой Мизины. Его сбивала с толку еле заметная усмешка Бартоша. Насмехается? Само-то лицо неподвижно, но усмешка была, то ли где-то под кожей, спрятанная в морщинах, то ли в усталых глазах.
— Тогда что же? — хрипло спросил Мизина. — Значит, недоверие!
Бартош слегка пожал плечами и промолчал, затягиваясь сигаретой. Кажется, чуть качнул головой?
Тишина залегла между ними. За широким окном теряло силы сентябрьское солнышко.
— Да говори же, мерзавец! — мысленно воскликнул Мизина; весь напрягшись, он с трудом сдерживал дрожь в пальцах, сжимавших пожелтевший мундштук. В нем поднималась волна трусливого бешенства; он тяжело дышал, и мысли безнадежно путались.
— Не знаю… не понимаю, зачем партии без нужды наживать врагов, — с горечью пробормотал он и отвел глаза, показав Бартошу свой благородный профиль.