Ян Отченашек - Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
— Ты на что намекаешь? — задрожав всем телом, Патера шагнул к Полаку.
— А, ты хочешь знать мое мнение? Да ты сам же его и сформулировал! Считаю тебя подлым предателем и убежден: при протекторате ты иначе активничал…
Он не договорил — рабочая ручища схватила его за горло, сдавила. Полак стал лягаться, он извивался в железных тисках, как червь — ошеломленный Патера отпустил его, одним рывком швырнул обратно в кресло.
— Ах ты… мерзавец! — загремел он. — Кто ты такой? Кто говорит твоими устами? Не произноси имени партии своей грязной пастью, ты!..
Испуг, ярость… Полак вскочил с кресла, как чертик на пружинке, метнулся к столу — нажать кнопку звонка, но Патера поймал его за полу пиджака, рванул, снова бросил в кресло.
— Погоди… я не кончил! Я — Патера, понятно? Патеры — потомственные рабочие, мой батя… Ты слушай! Патеры — честные люди. Мы дрались за партию, это наша партия, мы свои хребты подставляли… голодали… У нас была только она! И мы ей верим! Шли за нее в бой… за Советы, за Готвальда, и никто — никто! — не заставит меня что-то скрывать от нее, как Иуда… как ты требуешь! Зачем ты это требуешь? Какая цель у тебя и у этих твоих… невидимых товарищей? Где они? Отведи меня к ним, я и им крикну это в лицо! Где ты был тогда? Уж верно, не подставлял свою холеную рожу…
— Это оскорбление! — завопил Полак. — Сбесился! Преступник! Вот ты и показал себя — гестаповец! — Он взвился, как раздразненная кобра, бросился в контратаку. — Да я тебя сотру в порошок, понял?! Мне-то партия доверяет, та партия, которую ты оскорбляешь! Мне доверяют товарищи из ЦК… Узнаешь еще!
— Значит, они тебя еще не раскусили — а то и сами… — Патера пошатнулся, сжал раскалывавшиеся виски. — Нет, ты и тебе подобные — не партия! Тут вы меня не собьете! Не партия говорит твоими устами… Ты — грязная, подлая крыса, враг… Чужаки вы, втерлись… Партия — это мы, миллионы нас, честных людей, а не кучка негодяев с двойным дном! Так, а теперь ступай, ликвидируй меня, арестовывай! А я прокричу обо всем, чего бы мне это ни стоило, хотя бы и жизни! Не могу я так жить… Ступай, мне уже все равно. Уйди, пока я не свернул тебе шею!
Он рухнул в кресло, обхватил голову руками — ему уже все стало безразличным. Вот он изверг из себя весь ужас, разраставшийся в нем месяцами, отравлявший мозг как мышьяк, как светильный газ. Он глубоко вдавил посиневшие веки, его колотила дрожь. Словно издали, из безмерной, глухой дали, расслышал над собой приглушенный, насмешливый голос, подрагивавший от гнева и страха:
— Значит, по-твоему, я и товарищи… многие товарищи из высших инстанций… Значит, мы… а хочешь, я назову тебе некоторых? Да у тебя в глазах потемнеет, уверяю! У них достаточно власти, чтоб расправиться с тобой…
Патера перестал слушать; поднялся, как лунатик, нахлобучил кепку и, шатаясь, побрел к двери. Какой ужас! Он не мог поверить тому, что только что сорвалось с его губ. Невозможно!
Обернулся еще, смерил Полака взглядом с головы до ног и недоуменно пожал плечами:
— Делай, что считаешь нужным.
Щелк! — дверь кабинета номер сто двадцать три захлопнулась за ним.
В последний раз!
Кончено. Что теперь? Теперь сидит Йозеф Патера на лавочке, на солнечной набережной, положив рядом с собой сумку, и не думает уже ни о чем. Перезрелое яблоко вечернего солнца закатывается в ложбину за Страговом, с реки потянуло холодком. Патера зябко поежился, встал, побрел вдоль реки, уйдя в свои мысли. То и дело наталкивался на прохожих, просил глазами прощения и шел, шел…
О Власте он думал, о детях, о товарищах на заводе, обо всех близких, кого любит, кому верит. О партии своей думает, всем существом ощущает ее, живую, жизнедарную, ласковую и строгую, железную, непримиримую к человеческим промахам. Для него партия — живой, теплый организм, удивительное сообщество сердец, умов и рук. Его партия! Патера и думать забыл о недавно пережитом, о грозящей ему опасности — более того, как ни странно, у него такое чувство, будто он только что избежал самой страшной опасности. Необъяснимое чувство!
Кончено. А теперь пусть будет что будет.
У Национального театра сел в трамвай, поехал на Жижков — домой! Впервые за долгое время снова радовался своему дому, жене, детям — потому, что выкарабкался из смятенного состояния.
Вот его путь, и он сделал по нему первый шаг!
Дома в комнате была одна Аничка. Она сидела у кроватки маленького, дергала его за пальчики, что-то ему напевая. Патера погладил ее по тоненьким косичкам.
— А мама у тети Ирены, — с важным видом сообщила она.
Патера сел на стул, взял девочку на колени. Его мать, склонившись над плитой в кухне, что-то помешивала в кастрюльке и не расслышала, как он пришел.
Вернулась Власта, раскрасневшаяся от странной спешки, взволнованная. Патера тотчас понял: происходит что-то необычное. Власта отозвала его к двери и шепнула на ухо с мягкой, такой по-женски светлой улыбкой:
— Я была у соседей… Кажется, у Ирены началось!
Патера удивился:
— Она ведь ждала позднее…
Пришлось Власте поднажать на мужа, чтоб раскачать, вывести из растерянности, присущей мужчинам. Они ведь всегда теряют голову в таких случаях.
— Так бывает при первых родах. Мы обе с ней ошиблись в расчетах, а Брих уехал в Брно на три дня — командировка. Сама я не могу, мне надо малыша кормить, придется тебе отвезти ее в родильный дом, мы все приготовили, так что не мешкай, беги за такси! Да Бриху телеграмму отправь, адрес он оставил, я тебе дам. Пускай возвращается! Ужин оставлю в духовке. Скорее же, двигай!
Патера еще потоптался неуклюже в прихожей, Власта довольно бесцеремонно вытолкала его на галерею — и его закружил бурный водоворот событий, выбивший из головы все посторонние мысли. Такси нашел только на Главном проспекте, умолил водителя ехать побыстрее. Потом — наверх, за Иреной. Вместе с женой довел страдалицу до машины, Власта положила на сиденье чемоданчик с необходимыми вещами, женщины обнялись и расцеловались.
— Ну, поезжай, — со слезами на глазах шепнула Власта и погладила Ирену по щеке. — И держись! Счастливо тебе!
Патера сидел в машине рядом с Иреной, молча поглядывая на нее. Схватки налетали короткими волнами, одна за другой, атакуя укрепления жизни. Ирена мужественно терпела, лишь тихонько постанывала сквозь сомкнутые губы. Патера взял ее руку своей ручищей, она благодарно взглянула на него, попыталась через силу улыбнуться. Он стал рассказывать ей какую-то утешительную чепуху, а сам нетерпеливо поглядывал в окошко.
— Я сразу пошлю ему телеграмму, увидишь — прискочит, как заяц! Ты ведь не боишься, правда? — все спрашивал он осевшим голосом — сам нервничал больше нее.
Ирена отрицательно мотнула головой, хотела сказать что-то, но сильная боль снова сдавила ей внутренности.
Наконец приехали! Он помог ей выйти из машины, по лестнице чуть ли не нес ее на руках, перед белой дверью ее снова схватила нестерпимая боль! Патера едва успел передать ее в руки спокойных медсестер, и она скрылась за другой белой дверью, а Патера увидел себя в пустой белоснежной комнате ожидания. Похлопав по карманам, вытащил пачку с последней сигаретой, но, глянув на табличку, запрещающую курить, тотчас испуганно сунул обратно и устыдился. Дверь отворилась, вошел кудрявый врач в белых теннисках, спросил:
— Вы подождете, правда?
Патера усердно кивнул.
— Вы отец ребенка? — осведомился молодой врач, приветливо улыбаясь.
— Нет, — покачал головой Патера, — но я подожду.
Врач попросил его выйти в коридор.
— Это продлится недолго. Вы приехали в последний момент!
Двери, двери… Патера рассматривал номера на них, а за дверьми раздавались требовательные крики, пронзительное многоголосие крошечных граждан. Мимо него шмыгали сестры, шелестя крахмальными юбками, и каждая спрашивала, чего он ждет, и каждой он терпеливо объяснял.
Как-то там Ирена? Хороша справедливость! Мы, мужчины, и понятия не имеем, каково оно… Да в состоянии ли мы достаточно оценить женщин? — И он с удвоенной нежностью думал о Власте. Давно ли это было? Тогда они жили с ней еще в глубоком мире… тогда!
И снова захлестнули мучительные мысли. Чем все это кончится? Как все это понять? Патера устало опустился на жесткую скамью, свесил голову; в ушах звенел пронзительный крик младенцев, заявлявших о себе миру людей. Вот кого надо защищать! Вот она, сама жизнь!
И, сидя в приемной на жесткой скамье, Патера до странности ясно стал понимать: что-то не в порядке! Какая-то гнойная язва угнездилась в живом теле, невидимая, непостижимая. Какой-то древоточец впился в живую ткань, стремясь изнутри подточить ствол дерева, расшатать его и свалить. Ужасная догадка — нет ведь никаких доказательств, просто каким-то смрадом пахнуло тебе в нос от слов, гладких, уклончивых — не более! Ты сходишь с ума, Патера? Ведь это немыслимо, безумно, тебе страшно додумать это до конца, ты отказываешься верить… и все же! Что можешь ты предпринять против этого, ты, простой рабочий, не наделенный крючкотворным адвокатским умом? Раздавят ведь как червяка! Что ты можешь сделать? Против чего восстаешь? Против тени, которую, быть может, породил твой воспаленный мозг, против призрака… Но ты должен, должен — слышишь?!