Андрей Левкин - Голем, русская версия
— Да ну… — поморщился он. — Надо было женщиной родиться. Им проще.
— То есть к мужику пристроилась и ладно?
— Это-то само собой. Но и не в том дело: они же могут парикмахершами работать. А это самая надежная работа на свете, и волосы безостановочно растут, и дело не очень хитрое, и даже инструменты с собой носить можно.
В квартире, в соответствии с постоянными переменами в Куракине, лежали многочисленные и не всегда понятные вещички. Самые нелепые предметы, а то и просто камешки или детали чего-то совершенно непознаваемого. Похоже, находясь в каком-то очередном состоянии сознания, он к ним прикалывался, и какое-то время они означали для него что-то существенное, может быть — упаковывали в себя саму ситуацию, что ли держа в ней якорем. Когда ситуация или история исчерпывалась, оставались по инерции, или же это он все-таки пытался соблюсти свое прошлое, хотя бы в таком виде. Впрочем, он, кажется, и не помнил, с какой жизнью и каким умонастроением связана та или иная штучка.
Разумеется, присутствовало какое-то количество советского концепта — вроде кудрявой головенки Вовочки Ульянова на треугольном куске алого шелка с грязно-желтой бахромой, такие цепляли на пионерские горны. Возле газовой плиты, на подоконнике уже пятый, кажется, год валялся относительный раритет — крупный значок, типа гвардейского, но с изображением полевой кухни и надписью "Лучшему повару". Эмаль была густо-багровой, какой-то основательной, явно еще 30-х годов. А к кухонной стене были прикноплены пожелтевшие уже талоны на сахар и водку конца восьмидесятых. Была у него и деревянная хлебница с выжженным на крышке олимпийским Мишкой в завитушках и пяти кольцах.
Куракин о Распоповиче
Куракин начал собираться, тут я его — вполне удачно, мимоходом, так, чтобы он не уловил моего реального интереса — спросил о Распоповиче, кто такой, что такое? В самом деле, Куракин его знал, — собственно, они даже в одно время в школе учились, тот был что ли классом младше, но проявлял немереную активность по части кружка юных техников, в котором что-то делал на предмет общественной нагрузки комсомолец Куракин. "Всю дорогу с журналами "Юный техник" и "Моделист-конструктор" шлялся", — по словам хозяина. Мало того, именно ему Куракин в свое время передал начальство над школьной радиорубкой. А школьная радиорубка — это совершенно сакральное место, учитывая наличие ключа, там можно было уединяться. Это место сразу налево при входе в актовый зал. Он же, Куракин, и транслировал на танцульках всякие там "Для меня нет тебя прекрасней" и "Have You Ever Seen the Rain", отчего был в школе немалой знаменитостью.
Теперь Распоповичу было лет 48, о характере его жизни Куракин мог рассказать мало, потому что последние годы они не встречались, не видя к тому никаких оснований. Все же Куракин знал, что Распопович окончательно повернулся на тематике научно-технических журналов, все время производя какие-то волшебные самоделки типа люстры Чижевского, которая как-то правильно фильтрует и раскладывает воздух. Что ли плохие ионы убирает, а хорошие добавляет. В общем, двигал журнал "Наука и жизнь" в жизнь.
Параллельно с этим он зарабатывал на прожитье, но тоже кривым путем — содержа какие-то курсы по скорочтению. Сначала вроде бы попытался заняться обучением английскому методом Давыдовой, но в этом секторе конкуренция была жестокой до рукоприкладства, отчего он и ретировался в более мягкие сферы. То есть страсть к модификации природы, как я понял, была абсолютной составляющей Распоповича.
Была у него еще какая-то факультативная программа по типу не то психоанализа, не то НЛП, которую он приложил к обучению скорочтению. Еще, поговаривали, он возился с веществами. "Он мне всю плешь одно время проел тем, — договаривал Куракин в дверях, — что хочет сделать какого-то сверхчеловека. Я его спрашиваю, это ты что ли о себе? А он говорит, ты не понимаешь — я же говорю именно про то, чтобы сделать. Я, то есть тот, кто делает. Мне не интересно быть, а интересно делать".
— Ты в самом деле думаешь, что такое возможно? — спросил я на лестнице.
— А кто знает, что вообще бывает. Много мы знали в совке или много мы знаем про эти десять лет. Может быть, за это время на свет сущие монстры повылезали. А ведь и вылезли — это ведь уже не привычное нам пространство, не наше оно уже и — вовсе не только из-за возраста и не от общественных перемен.
— Тогда бы их было заметно.
— Ничуть. Даже по двум причинам. Либо они так и действуют, ты просто не замечаешь. Потому что они все время действуют. Это у тебя пионерские замашки, чтобы умный дедушка был. Все же происходит не вообще, а в слоях, в которых хрен кто увидит что происходит и отчета себе в этом не отдаст. Люди, в конце концов, собой больше заняты. Что они могут заметить? Ну вот ты хотя бы помнишь, как тебя и что перепахивало? Кого перепахало, того уж нет, а кто перепахан, так он уж другой, как ему вспомнить процесс? Вот видишь, так до сих пор мысли и излагаем, "во-первых", "во-вторых". А кто нас этому научил? Вовсе ведь не обязательно так все излагать. Вообще, ты много знал из того, что при твоей жизни происходило? Это же вон как в конце восьмидесятых все только и печатали-читали тонны о том, как все было на самом деле. А раньше разве обо всем этом догадывались, хотя вот уж откровения? Это же всегда так — да ты можешь кого угодно встретить, Николу Чудотворца, но его не узнаешь: потому что все происходит частным образом, а ты любую странность тут же отнесешь к особенностям человека. Или просто его не учтешь, потому как знаешь, что главные вещи непременно должны спускаться с небес. Ну вот они и спустились. А ты не успел заметить, как они спускались, вот и думаешь, что перед тобой обычный прохожий.
То есть что получается? — внутренне охнул я. — Ему это удалось? Но не рассказывать же предысторию газетчику. Ну и что, что он на работу устраивается, такой сюжет уж не упустит. Но Куракин, несомненно, стал мудрым — совершенно непонятно, когда именно и по какой причине. Что ли Россия в натуре восставала из пепла или это его Мэри собой вразумила. Мы шли по улице.
Я ничего еще не понял, только ощущал некое смутное состояние медленного узнавания: что-то совмещалось: собака, лысый человек, бородатый человек, чей-то голос, механически, как рэпер, читавший Тютчева. Голем, Галчинская. Ничего не было еще понято, но некий (как определил бы это Отто Вейнингер) геном оформился в своей неопределенности, и это оформившееся предположение в сумме пахло примерно так же, как и вся эта история с собакой, мальчиком, ночным визитом. Примерно как брикет сухого киселя, если кто-то еще помнит, что это такое.
Ситуация как бы оформлялась у меня в мозгу, не столько врастая, сколько обживаясь в пространстве нашей улицы.
Куракин сел в трамвай к центру, а я решил, что ситуацию надо обдумать, и пошел в сторону насыпи: вид на рельсы удивительно способствовал мыслям. Заодно это было поблизости от требовавшего починки крана приятельницы. Вот, все же, как ее называть? Подружка? Нет, не подружка. Приятельница — не приятельница. Знакомая — скорее уж знакомая, но все же некоторые детали жизни выводили нас и из-под этого определения. Тот же кран, например, в особенности — учитывая отданные мне ключи от ее квартиры. В нынешней жизни имелась явная недостаточность терминов по части отношений, которые могли возникать теперь между людьми.
Книжный магазин (дом № 27)
По дороге я решил зайти в книжный.
Книжный был самым кондовым книжным, какой только может быть на просторах нашей самой читающей хрен знает что родины. Он был продолговатым, вдоль всего дома № 27, и по всему периметру магазина, за вычетом входной двери, всюду были прилавки.
С одной стороны шли учебники, напротив— худ. литература, между ними, в торце магазина, справочные издания (советы огородникам и проч.). Во втором помещении, квадратном довеске справа, находились канцтовары, букинистический прилавок и касса, за которой обыкновенно сидел пожилой мальчик в синем сатиновом халате. Свет был желто-туманным. Работали в магазине выжившие, пожалуй, из ума продавцы и продавщицы, которые знали про все книги всё и между собой только о них и говорили. Постаревшие юноши и располневшие девочки: все про книги знали юноши, а тетушки, хотя тоже могли поддержать разговор, были звеном товароведения и быта, в результате которого из подсобки, дверь в которую открывалась прямо напротив входных дверей, регулярно пахло, например, борщом. Зачем магазин стал называться "Тотем", ответить не смог бы, наверное, никто, но вывеска сообщала именно это.
Теперь магазин был практически пуст: обыкновенно большую часть покупателей составляли ученики и родители учеников, а теперь еще длились каникулы, до 1 сентября время оставалось. Но учебники уже завозили, из подсобки доносилось: "Дмитриенко, "История Отечества", десять экземпляров". Над прилавками склонились два-три человека, и одним из них был Херасков. Он, что характерно, ковырялся в ряду дамских романов.