Юрий Покальчук - И сейчас, и всегда
Пако раздевается, оставляет оружие, теперь у него вид бездомного бродяги-подростка, выбирается из кустов, двигаясь по едва заметной тропинке. Ты смотришь, как он уходит, и сердце твое стучит все быстрее, хочется побежать за ним, позвать — остановить, вернуть.
Но он уже подходит к деревне, останавливается возле крайнего домишки, обходит его, идет дальше. Зачем ты отпустил его? Видишь, как он заходит во двор и исчезает в глубине.
Где же Санчес, где товарищи? Что там, в деревне? Что за странная загадка? Не хочется верить, что случилось что-то плохое, не можешь поверить, иначе не послал бы Пако в деревню!
А все же что случилось?
Через час вы видите — Пако выходит со двора, на нем шляпа и старенькое пончо, за ним появляется старая скособоченная женщина, и они идут дальше в деревню.
Что там происходит?
— Пойдем и мы, — рвется Антуан. — Пако накормили и одели, значит, все в порядке. Пойдем! Наверное, наши уснули где-нибудь, может, выпили...
— Не болтай ерунды, Антуан, — говоришь ты, а так хочется верить ему, так хочется. — Не болтай ерунды, кто это выпил — Санчес, твой отец? И уснули, а мы в горах ждем? Что за глупости!
Но что там делает Пако?
Проходит еще час, и вы видите — Пако возвращается вместе со старухой к тому же дому. Женщина заходит в дом, что-то дает ему, и он идет в поле за домом, начинает работать... Что он тянет, дьявол побери, почему не идет сюда? И вдруг ты видишь: на площади появляются друг за другом несколько военных. Боже, фашисты! Их все больше, больше, целый отряд. Офицер. Что-то приказывает. Становятся в строй.
Пако дошел до конца поля, наклоняясь, что-то срывая, добрался до оливковых деревьев и сейчас быстрым шагом идет по опушке к кустам, где вы спрятались.
Фашисты уходят с площади всем отрядом. А Пако уже здесь. Ты ничего не можешь сказать, потому что видишь его лицо и все становится понятно.
— Где? — спрашиваешь одними губами, без голоса.
— На площади. Вчера, — говорит он.
Какое страшное у него лицо! Лицо человека, говорящего страшные вещи. Почему он, почему снова его в войну, в смерть, в беспредельное зло? Почему не было у него ни детства, ни юности? И будет ли зрелость?
— Всех?
— Да. Санчес и Оливье убиты. Их повесили убитыми. Антонио с перебитыми ногами не мог идти, волочили. Мексиканец тоже ранен, шел сам. Вчера вечером всех. Наверное, напоролись на патруль.
Антуан рвется в деревню. Отец, его отец! Три года воевали вместе, и ничего. Антуан ранен, а отец ничего. Механик. Танк. Если бы не он, мы бы не удрали из Барселоны, мы бы остались в Барселоне. Почему не пошел ты? Ты всегда шел вместе с Санчесом, почему не пошел на этот раз? Не посылаешь Збышека, потому что Изабель, не посылаешь Пако, потому что мал? А Санчес, ему всегда везло, у него всегда планы. Санчес, брат... Снова смерть.
Сколько их стоит сейчас перед тобой. Мертвых, что всегда будут жить в тебе, пока будешь жить ты. Улыбаются, произносят свои любимые шутки, привычно жестикулируют, возвращаются к тебе, став постоянным отзвуком твоих мыслей. В каждом из них умирает частица тебя. Сейчас снова? Думал, что уже нечему умирать. Все твои друзья — Волох, Стаецкий, Полищук...
Сколько у тебя мертвых, как много умерло в тебе вместе с ними. Почему ты сам еще жив? Что охраняет тебя? Сколько смертей витало над тобой, рядом, совсем рядом. Под Эбро, марокканская конница. Потом горы. Юрко Великий! Прощайте, стихи, прощай, Украина! Никогда, никогда, никогда... Ничто и никогда уже не воскреснет, только в тебе осталось что-то. И вот Санчес. Ты теперь как без рук. А все твои бойцы, твой маленький отряд остался без сердца. Гигант Антонио. Безотказный, чуткий, добрый Антонио. Прощайте, братья!
Мексиканец Диего, раненый, ждет своего друга Фернандо. Дома у них невесты, они с детства вместе, всегда и везде, в боях тоже всегда были рядом. Теперь порознь. Навсегда.
Как возвращаться в лагерь, как возвращаться в жизнь, как идти дальше?
— Ты что, Омбре? — это голос Пако. И ты понимаешь, что плачешь.
А потом вы возвращаетесь, идете в лагерь, где беда станет еще больше, еще осязаемее и где ты обязан снова быть Омбре, как обычно. Кому какое дело? Ведь ты для них, ты принадлежишь не себе, а им — всегда, сейчас, завтра, — ты принадлежишь тем, кто нуждается в тебе. Что это значит — принадлежать людям? А где же ты сам?
— Ты что, Омбре? — говорит Пако.
А что ты, в самом деле? Через несколько дней тебе исполнится двадцать лет.
VI
— Вот здесь, — сказала она, — нужно укрепить шторы на этих колышках, а потом проволоку... Нет, сперва проволоку, а уж потом шторы. Вот здесь...
Окно было большое и высокое. У пани Барбары Шмидлевой красивое жилище. Домик она унаследовала от родителей, сама обосновалась в одной половине, а другую сдавала. Жили там молчаливые, невыразительные люди. Андрий никогда не замечал их. Молчаливые дети, молчаливые родители. Для другой половины была выделена и часть двора, сделан ход с противоположной стороны. Получился почти отдельный дом. Пани Шмидлева роскошествовала одна в трех комнатах, увешанных коврами, вышивками, затейливыми кружевами. Она вышивала, занималась и вязанием. С тех пор как ее мужа перевели в Варшаву, частенько наведывалась в семью Школ. Подружилась с мамой, носила ей вязанье, учила этой премудрости. Скучала пани Шмидлева, это было очень заметно. Мама относилась к ней внимательно и благодарно. Но в меру. Не набивалась в приятельницы — о чем можно было говорить с Барбарой?
Однако пани Шмидлева приходила. Приходила часто, не забыв сказать маме очередной комплимент. Она была, наверное, в том же возрасте, что и мама. Может, немного моложе. Вообще Андрию долго казалось, что все взрослые женщины одного возраста. Все мамы, тети, пани... Они казались какой-то странноватой компанией. Эти люди постарели, отцвели, жизнь была уже не для них, они в ней просто ничего не смыслили.
Как-то мамы не оказалось дома, и пани Шмидлева ждала ее, разговаривая с отцом. Жаловалась, как скучно без мужа. Ведь муж и дом — это для женщины все, основа ее существования. Особенно такой муж, как пан Адриан Школа! У него такие глаза, такая внешность! О, как она завидует жене пана. Хотела бы побеседовать с паном всерьез, да где там! Всегда пану некогда, не замечает соседки. Зашел бы как-нибудь...
Андрий слышал не все, только обрывки таких разговоров. Но что-то беспокоило его, что-то непривычное в пани Шмидлевой, в ее взгляде, в ее движениях вызывало у него волнение. Он избегал встреч, краснел в ее присутствии, но любил смотреть на нее издали. На стройную фигуру, на длинные белокурые волосы, а как красиво качала она головой, говоря: ох, как скучно! Муж ее был военным. Уже год в Варшаве. Неизвестно, как дальше, как быть с домом. С жильем в столице трудно. Все это пани Шмидлева рассказывала у них дома.
Со временем Андрий привык к ней, уже не стеснялся разговаривать и даже бросать реплики. Он очень вырос за последний год. Еще два года, и с гимназией покончено. Много читал. Отец теперь часто разговаривал с ним. О политике, о литературе. Пани Шмидлева как-то посмотрела на него с немалым удивлением, когда Андрий высказал свое мнение о Сенкевиче. Довольно категорическое, но и обдуманное: Сенкевич часто необъективен. Ого, сказала она, какой у вас мудрый мужчина растет в доме. Казалось, она впервые увидела его. И он вдруг покраснел под ее взглядом. Пани Шмидлева смотрела внимательно и оценивающе, как-то необычно. Она словно видела что-то, чего не видел он, да и все остальные.
Однажды он лег соснуть днем. Как раз заканчивались экзамены в гимназии. Пришел домой, никого не было. Он перекусил и устроился на софе. Так и уснул. Раздался стук в дверь, и Андрий, сонный, пошел открывать. Растерялся, увидев пани Шмидлеву. Еще бы, голый по пояс, в коротких штанишках, которые носил теперь только дома. Пани Шмидлева смотрела на него, улыбаясь. Можно? Конечно. Но никого нет. С мамой мы условились на четыре, это уже скоро. Я, пожалуй, подожду, если позволишь, мой молодой пан!
Ему было приятно, что к нему обращаются как к взрослому. Но почему-то пришла неловкость. Не одет все-таки...
— Прошу садиться. Я пойду оденусь, а то, простите, встретил пани в таком виде...
— Нет, нет! Не нужно. Так лучше. Ты хорошо сложен. Чего стесняться? Это старые и толстые должны прикрывать наготу, а такое тело, как у тебя, хоть сейчас на выставку — Аполлон. Оставайся так.
Андрий чувствовал себя все более неловко, но в то же время разговор незаметно втягивал его. Панн Шмидлева болтала и болтала, и вдруг ему захотелось, чтобы родители пришли как можно позже.
— А девушки тебе уже правятся? Ну конечно, как же, что это я спрашиваю? Ты ведь почти мужчина! Впрочем, почему почти? Посмотришь на тебя и никак не скажешь, что ты еще ничего... Да ты не красней! Что тут такого? Может, ты уже? Понимаю, тайна. Шучу, шучу. И ни о чем таком не спрашиваю... Достань лучше вон ту вазочку со шкафа. Хочу посмотреть, что за фарфор. Да встань ты на стул!
Панн Шмидлева сидела на софе. Шкаф был рядом. Высокий — под потолок. Андрий пододвинул стул к шкафу и встал на сиденье. Пришлось еще тянуться — не хватило роста. И вдруг он почувствовал взгляд женщины, сидящей внизу. Едва не свалился со стула от стыда, потому что все понял. Спрыгнул на пол. Пани Шмидлева полулежала на софе. Глаза ее были чуть прикрыты. Благодарю! Ты мне очень нравишься, Андрий. Прошу тебя, зайди как-нибудь ко мне. Надо повесить штору на окно, а некому. Сама не справлюсь. А ты же мужчина! Да еще такой крепкий и ладный. Тебе придется повозиться совсем немного, а я сумею отблагодарить.