Тони Дэвидсон - Культура шрамов
«Ни в чем ты не уверен, просто боишься. И напрасно. Все будет хорошо».
И пока они утешали друг друга, я вспомнил лекцию о безопасности дорожного движения, которую прослушал в моей последней школе во время нашей последней, достаточно долгой остановки, а вспомнив, уже не мог думать ни о чем другом. Постой, посмотри, послушай. Мне казалось, что отец если и знал что-то об этом, то давно все забыл.
Фотография 34
У моря
Я как раз делал этот снимок, когда Паника заговорил со мной каким-то странным, чужим голосом. Но выглядел он при этом спокойным.
«Они знают про нас».
Я спросил, кто.
«Они», — ответил он, следя, как брошенная им галька полетела дальше, чем предыдущая.
Я снова спросил, кто они. И, чтобы обратить на себя внимание, засунул руку к нему в карман. Он напружился почти мгновенно, застигнутый моим прикосновением врасплох.
«Не смей трогать яйца», — сказал он.
«Почему?» — удивился я, вынимая руку из его кармана.
Он завертелся волчком, как в танце тогда в халупе или в туннеле; кружащийся Паника, только я видел его во всем блеске. Выход даже не представляла, на что он способен, потому что он никогда не танцевал в ее присутствии. Это было нашим секретом. Наш секрет. Он потянулся ко мне и грубовато сгреб меня руками, держа за брючный ремень и за ворот рубашки. Он дразнился.
«Вечно с вопросами, вечно с вопросами. И раз… и два… и три…»
Я почувствовал головокружение, ремень больно впивался в живот, воротник сдавливал шею, кровь прилила к голове. Я видел, как несется на меня земля, и вот уже трухлявое дерево пирса в десяти сантиметрах от моего лица — было бы время высунуть язык, и я мог бы слизнуть соль с досок.
«…И четыре… и пять…»
Но тут он разжал руки. Я не мог в это поверить. И прежде чем я врезался в воду, перед моим взором предстала череда наиболее памятных мгновений: я у него на руках в заброшенной халупе, под землей в черном туннеле, под водой в горной лагуне, между его длинными ногами, молотящими по воздуху… Я увидел, как волосы падают ему на лицо, закрывая, будто вуалью, то потрясение, которое мелькнуло в его глазах… И я почувствовал, что все идет прахом.
Я захлебывался в холодной воде. Мне казалось, что у меня вмятина на голове от удара о набегающую волну или, может, о камень, скрытый под водой. Но на догадки не было времени. Я барахтался и вопил что есть мочи, а потом мне привиделось, будто сквозь брызги воды, я разглядел на причале отца — он еле держался на ногах и не сводил с меня глаз, обхватив голову руками. А теперь он танцует… так я думал, но, может, это просто волны качали меня, утягивая на глубину, поскольку уже через тридцать секунд я почувствовал, как его руки подхватили мое слабеющее тело, почувствовал, как его ладонь выпихнула мой подбородок из воды.
А дальше все будто в тумане. Вот он выносит меня на берег и бежит к машине, мир словно свихнулся, реальность растворяется в калейдоскопе красок и ощущений; я продрог до костей, и, однако, тело мое пронизано теплом; нет ни пляжа, ни моря, зато невесть откуда появилась Выход, которой с нами не было. Склонившись к моему лицу, она смотрит на меня так по-родственному и в то же время так интимно, как только она умеет. А потом я увидел щетку, эту до сего дня не опробованную мной взрослую принадлежность для мытья, которая вдруг начинает скользить по моему телу — по груди, в паху, между ягодицами… Выход сосредоточенно драила меня, а мне не давала покоя мысль: каким образом я умудрился испачкаться?
И никто не подарил мне поцелуя жизни.
Выход засунула мне в рот кусок мыла.
«Морская вода грязная», — сказала она.
Отец сочувственно потрепал меня по щеке и ласковым жестом пригладил мне волосы.
Я молча кивнул, поскольку не мог говорить.
«Что случилось?» — спросила Выход.
«Он искупался в море», — ответил Паника и стал медленно, но верно пятиться из ванной, опасаясь неистовых движений Выход, которая, казалось, хотела втереть мне кожу глубоко в кости. Секунд восемь он наблюдал, как она орудует щеткой под аккомпанемент моего повизгивания, а потом резко сорвался с места и умчался со всех ног, ни разу не оглянувшись.
«Правильно, твой сын полумертвый, а ты сбегаешь».
Она обругала его и, встав на колени рядом со мной, развернула меня лицом к себе и погладила по голове.
«Ты прыгнул или тебя толкнули?»
Фотографии 35, 36
В предчувствии конца
Мама получила свое имя Выход в странный день. На сей раз отец выбрал для остановки самую нерельефную местность, какую я когда-либо видел: две гудроновые взлетные полосы, уходящие в бесконечность, на фоне которых наш обшарпанный дом выглядел каким-то инородным наростом. Прекрасная погода, голубое безоблачное небо и легкий ветерок навевали мысли об идиллии. Надо было просто всмотреться, чтобы почувствовать ее. Я сидел на коврике, который мама положила на траву у обочины дороги, и изучал окружающий мир, пребывая в редком для меня состоянии покоя. Вдоль старого шоссе тянулись параболические отражатели и линзовые рассеиватели, используемые для освещения аэродромов, и я принялся считать их. Это занимало много времени, поскольку считать можно было в обе стороны. Каждый раз мне удавалось продвинуться чуть дальше, но после двадцать второго или двадцать третьего я терял остроту восприятия, яркое солнце смещало перспективу, и приходилось возвращаться к началу. Я считал вслух, и в кои-то веки Выход не выражала никакого недовольства. Казалось, что она вообще не здесь, а где-то в другом месте, хотя я чувствовал спиной ее близость. Я щелкнул вид на шоссе и, вдохнув воздух, к которому примешивался запах дыма, сопровождавший Выход, ощутил холодное прикосновение ее пальцев к моей голой спине — она намазывала меня кремом для загара.
«Отныне и впредь все будет зависеть только от тебя, только от тебя».
Я не знал, что она имеет в виду, но не мог так сформулировать вопрос, чтобы она захотела ответить. Она выдавила крем мне на ноги и стала втирать его, не пропуская ни одного сантиметра кожи, даже задрала повыше тонкую хлопчатобумажную ткань моих шортов, чтобы охватить как можно большую площадь.
«Понимаешь, что я говорю?» — спросила она. Я не понимал, и она резко поднялась.
«Ничего, еще поймешь, — в ее голосе прозвучали ласковые нотки. — Обязательно поймешь. Каждый в конце концов решает для себя, что пора войти в дверь с надписью «ВЫХОД», и вот теперь пришло мое время сделать это».
Я видел, как она направилась к фургону. Видел отца — крохотное пятнышко посреди ближайшей ко мне взлетной полосы. Видел, как он машет руками, будто подавая сигналы идущему на посадку самолету, а потом обхватывает голову и зажимает ее ладонями. Его сигналы были путаными. Самолет разобьется.
В тот день я видел ее в последний раз. Не было ни споров, ни криков, ни побоев, ни интимных досмотров. Она вышла из фургона с сумкой в руке и, не оглядываясь, зашагала по шоссе, в противоположную от того места, где находился отец, сторону, а я так и остался сидеть у дороги, поблескивая кремом на солнце. Губы моей матери сложились в слово «ВЫХОД», когда она прошла мимо меня, странная полуулыбка озаряла ее лицо, такое решительное и спокойное, какого у нее сроду не было. И тут я понял. Она всегда имела в виду то, что говорила, всегда приводила угрозы в исполнение и никогда не делала того, чего не хотела. А теперь она уходит.
ГоловографияОтец прилег рядом со мной на мою раскладушку. Мне девять, скоро будет десять, отец как никогда печален, вот-вот заплачет, и точно — голова его затряслась, крупные слезы упали на подушку. Каким-то образом я чувствовал, что нужно взять его за руку, погладить по лицу, обнять за плечи. Но это казалось странным — прижимать к себе и успокаивать, как ребенка, такого большого и сильного человека, как он. Я был в замешательстве. Сквозь рыдания он выговорил: «Ты для меня всё». Он скользнул рукой под мою пижамную курточку и сгреб меня в охапку. «Я имею в виду здесь, — прошептал он мне в ухо, накрывая ладонью мою голову. — Здесь», — повторил он. Все, что я смог ответить, это «знаю, пап», ничего лучше мне придумать не удалось. Но и этих слов, казалось, хватило, чтобы унять его слезы, как и мне хватило того, что он вернулся в свою постель, — теперь уже плакал я.
Фотографии 37, 38
Они
Я надеялся, что эта фотография, будет резкой, хотел передать напряжение и пафос момента, но на бумаге все расплылось в кашу серых оттенков, острые грани стушевались в ничто.
Они пришли за нами, как Паника и обещал.
Он не сказал мне ни слова. То ли не был обеспокоен, то ли от беспокойства не мог говорить. Он не танцевал, но и не плакал. Большую часть времени он лежал в постели, ворочаясь с боку на бок, бубня нараспев какие-то рифмы и растирая кожу на голове, иногда надавливая на шишку, которая стала уже такой большой, что проглядывала сквозь черную шевелюру. Когда наконец, спустя 36 часов, он все же поднялся, то обнаружил меня по-прежнему сидящим на коврике, мой домик из лего вырос в особняк, поскольку некому было снести его, не было срывающей на нем раздражение Выход. Я лег ничком, прижавшись к коврику, и наблюдал за Паникой в одно из окон верхнего этажа. Он двигался медленно, восемь неловких механических шагов, и ноги его подкосились, он упал на колени, глубоко зарывшись пальцами в сухую почву. На лице его светилась странная улыбка, что обычно бывало прелюдией к чему-то, он раскрыл рот, собираясь что-то сказать, и не смог произнести ни звука. Но такое положение вещей его не устраивало. Он стал запихивать себе пальцы в глотку, вплоть до позывов на рвоту. Надо всегда напрямик высказывать свои мысли, любила повторять Выход, когда держала меня вверх ногами или прижимала к полу — щетка в одной руке, мой мишка в другой. И теперь я понял, что она имела в виду. Чтобы напрямик высказывать свои мысли, надо залезть к себе в рот и вытащить их оттуда, надо помочь правде выйти наружу. Панике это давалось нелегко. Все, что он хотел сказать, застряло у него в горле и, казалось, медленно душило его.