Алла Калинина - Как ты ко мне добра…
Они спустились на второй этаж, где в коридоре была отгороженная фанерными перегородками пионерская комната. Там среди знамен, барабанов и старых грамот сидела сутулая, с сильной уже сединой старшая пионервожатая школы Зина.
— А, Логачева?! Как ты похудела! Что с тобой?
— Болела, — скучно сказала Вета.
— Ты чего пришла?
— Я насчет третьего «А». Четверть кончается, к ним никто не ходит, надо меня заменить.
— Здрасте! Кем же я теперь тебя заменю? — вздохнула Зина.
— Не знаю, да вон хоть Лялькой.
— Ну да! Я в редколлегии! — обиделась Лялька.
— Ну и что? — сказала Вета. — Вон у тебя сколько энергии.
— Я не возражаю, — сказала Зина, — если в комитете утвердят — пожалуйста.
— Это ты нарочно? Мстишь мне? — злилась Лялька.
— За что мне мстить, ты же сама за мной увязалась.
— Вета, нам надо поговорить.
— Говори.
— Вета, я так не могу. За что ты меня ненавидишь?
— Я тебя не ненавижу.
— Ну что я, слепая? Ты все время издеваешься надо мной.
— А почему ты не обижаешься? Ну плюнула бы на меня.
— Я не могу, — прошептала Лялька, — ты единственный человек во всем классе, которого я уважаю и который мне близок.
— Чем же это я тебе близка? Обо всем мы думаем по-разному, и вечно ты меня учишь…
— Я волнуюсь за тебя, на тебя Зойка очень плохо влияет…
— Нет, ты безнадежна, — сказала Вета. — Я тебя об одном прошу: оставь меня в покое и больше никогда ко мне не лезь, поняла?
— Вета, но я не могу без тебя!
— Сможешь, поищи другой объект воспитания. Вон займись третьеклашками!
Лялька рыдала, отвернувшись к стене. На душе у Веты было пусто, не было слов, чтобы объяснить этой Ляльке свое возмущение. Никому никогда не удастся подчинить ее волю и свободу. Никто в жизни не давал ей почувствовать ее зависимости. Она никогда никому не принадлежала, только самой себе. И так будет всегда!
У Веты закружилась голова. Как во сне шла она по хмурым пустынным улицам, мерзла. Дома мама уложила ее в постель и все держала у нее на лбу свою теплую нежную руку. Температуры у Веты не было, но ее опять оставили на неделю. Папа приводил маленького старичка невропатолога, он заглядывал ей в глаза, приподнимая веки, стукал по коленкам, водил перед глазами сухим белым пальцем. Потом они долго разговаривали с папой в столовой и пили чай, а Вета лежала, равнодушно отвернувшись к стене. Что-то мучило ее, хотелось плакать, сжимало горло, но слезы не шли, и сон не шел, и не хотелось читать.
Потом пришла мама и, не зажигая света, подсела к ней на кровать.
— Знаешь, что мы решили? — сказала она. — Поедем на каникулы в зимний дом отдыха. Хочешь?
Зима была влажная, с легким морозцем. По утрам деревья стояли обындевевшие и пушистые. Вета с мамой первыми завтракали в просторной, пустой еще столовой, где висели две картины! На одной были изображены яблоки, рассыпанные на голубой скатерти, а на другой — букет полевых цветов.
Вета намазывала на хлеб толстенький кубик масла и медленными глотками пила сладкое горячее какао. Потом она брала коньки и шла на маленький, круглый, запорошенный снегом каточек, утопленный в котловину между высоких деревьев и похожий на лесное озеро.
Она шла под снежным пологом деревьев, полным тяжелой глухой тишины. Ветви над головою были покрыты нежнейшим кружевом инея, просвечивающего в слабом свете утра отчетливым сиреневым тоном. Иногда снег бесшумно осыпался откуда-то сверху, и снова наступала неподвижность.
На катке в это время никого не было, она переодевалась на скамейке и каталась совершенно одна, все по кругу, по кругу, по кругу. И это кружение в одиночестве в лесу, среди белых деревьев, вызывало у нее какие-то непонятные восторженные и смутные мечты. Она жадно дышала острым воздухом зимнего утра и не уставала.
Потом сквозь легкие ползучие облака проглядывало розовое прохладное солнце, и все сразу делалось другим. Голубело небо, слышны становились голоса отдыхающих, таял, исчезал иней, и Вета уходила с катка.
По вечерам они отправлялись с мамой на танцы, где старушки в валенках танцевали под аккордеон падекатр и полечку. И они с мамой тоже танцевали. А иногда показывали им кино по частям.
Вета окрепла и поздоровела, на щеках ее снова заиграл румянец. И больше не хотелось плакать.
К концу каникул ударил сильный мороз. Мама отсиживалась в палате, а когда Вета вышла из клуба, щеки ее обожгло, нос защипало. Было поздно. Черное-черное и огромное нависло над нею небо с тонкими и слабыми проколами дальних и редких звезд. Только свежий снег, выпавший крупными льдистыми пластинами, странно вспыхивал в свете фонарей голубым, оранжевым и зеленым, словно там неведомой щедрой рукой рассыпаны были бриллианты. У Веты мгновенно заледенели щеки, пальцы на ногах застыли, а она все бродила, потрясенная громадностью этого чужого ледяного мира, в котором люди и она сама казались слабыми потерянными снежинками. Когда она подошла к корпусу, на термометре было минус тридцать два. Эта ночь поразила Вету острым чувством причастности ее к далеким звездным мирам, космическим холодом и пыланием снежных огней, гораздо реальнее тех, настоящих, что тонули в черноте неба.
Вета вошла в полутемный вестибюль, подошла к зеркалу и всматривалась долго в таинственную его глубину, словно видела себя впервые. Как она изменилась, вытянулось лицо, губы припухли и полуоткрылись, а в расширенных зрачках дрожали далекие отражения люстры. Какие-то странные торжественные слова кружились в ней, и вдруг она поняла, что сочиняет стихи. В палате она схватила тетрадочку и огрызок карандаша и писала торопливо негнущимися пальцами, не замечая маминых удивленных взглядов и разговоров соседей. Она черкала, исправляла и писала дальше, пока не почувствовала, что это все.
Стихотворение получилось длинное, высокопарное и очень нравилось Вете.
Кто видел мира черную пустыню,Кто видел вечности бесстрастный лик,Кому пришлось, как мне случилось ныне,Пылинкой космоса умчаться от земли?Я знаю, я одна легко, как птица,Взвилась под зачарованный покров,Где крупными брильянтами струитсяБезмерный и глубокий мрак веков.Я вознеслась, меня ласкала вечность,И все земное, бывшее родным,Неслышным вихрем унеслось за плечиИ где-то там растаяло как дым.Я слышала чудесные хоралы,И яд бессмертья отравил меня,И на земле теперь всего мне мало,И лишь глаза свои любить я стала,Где мрак и два брильянтовых огня!
Она перечитывала стихи про себя много раз все снова и снова, с разными выражениями, а потом легла и мгновенно заснула.
Утром она показала стихи маме. Мама прочитала и посмотрела на нее удивленно:
— Вета, что за странные мысли?
— Почему странные? Такая была ночь, понимаешь?
— Значит, ты теперь никого не любишь, только свои глаза?
— Ой, что ты, муся, — смеялась Вета, — это просто так. А правда ведь красиво?
— Красиво, конечно, — сказала мама, — только где ты всего этого насмотрелась?
— Там, — сказала Вета и показала на окно, за которым дымно сиял морозный и солнечный день.
Надо было собираться домой в Москву, после обеда шел на станцию автобус.
* * *И снова было все, как прежде, — учеба, школьная суета, дом, каток. Все знакомое Вете общество ездило на Лефортовский каток, где было тесно, низко над ледяным исчерканным полем висели частые желтые лампочки, играла музыка. Здесь назначались все свидания. Но даже и без назначения можно было здесь встретить всех, кто тебя интересует.
Каталась Вета отлично и одевалась по-спортивному — не в шаровары, как большинство девочек, а в рейтузы, заправленные в толстые носки, в мужской свитер с высоким воротом и в мужскую шапочку, уголком закрывающую лоб. И шла она широкими и сильными толчками, как полагается, сильно согнувшись, заложив левую руку за спину и размахивая правой, в которой для шику держала длинные кожаные чехлы от своих «норвег». Ветер свистел в ушах, мелькали лица, медленные пары оставались позади, а она все летела в полную силу молодых своих стройных ног, пока не делалось в них горячо от усталости, и тогда, развернувшись круто, со скрежетом, так что вылетал из-под коньков косой веер ледяных осколков, она останавливалась в сугробе, тяжело дыша, переступая по снегу ногами, раскрасневшаяся, с выбившимися на лоб бледно-золотистыми кудряшками.
И тогда наконец начинала она видеть и узнавать знакомых. Кто-то кричал ей и махал рукой, и она кому-то махала, кто-то подъезжал поболтать, кто-то, запыхавшись, останавливался передохнуть рядом. И снова образовывалась веселая теснота, из которой надо было удирать, толкнувшись сильно, чтобы разбежаться и скорее набрать скорость.